Владислав Бахревский - Долгий путь к себе
От ужаса оселедец поднялся дыбом:
— Проклят! Проклят! Волки за своего приняли.
7Ночью он прокрался к хате своей. Хата была низенькая, врытая в землю. Чтоб в окошко поглядеть, нагнуться нужно. Стоял за дверьми, слушал, как мать справляет свою домашнюю работу. Рогачи повалились с грохотом, ведро покатилось.
«Все у нее из рук валится, старая стала. — И вдруг Пшунка подумал: — А кто что знает про меня? Егеря слух могли разнести? Так не успели небось! При псах своих, в замке?»
И решился Иван зайти в хату.
«Хоть сегодня поем, попью да высплюсь, как человек».
Поднял руку, чтоб в окошко стукнуть, а дверь сама распахнулась. Вылетела к ногам его котомка. Из глубины сеней голос матери сказал:
— Будь ты проклят, сын мой Иван!
Тотчас дверь затворилась.
Стоял Пшунка не шелохнувшись, слышал — молится мать. Стоял как пригвожденный. И опять ему запах дыма почудился. Дверь отворилась, и с мешком на плечах прошла мимо матушка. Прошла, на хату и на сына не оглянувшись. Прошла к хлеву. Отворила корове дверь, отворила овечий загончик, в курятнике дверь распахнула, в сараюшке, где свинья жила. И не вернулась матушка, чтоб по набитой тропе мимо Ивана пройти, через плетень перелезла.
В окна светом ударило! Заскочил Иван в сени, сорвал из-под крыши связку лука. В хату дверь распахнул. Огонь по стенам шарит, и потолок в святом углу уже прогорел.
Выхватил Иван из печи горшок с кашей, поднял котомку, которую мать ему выкинула, и прочь пошел от пожара.
Шел куда глаза глядят, кашу ел на ходу. Уж потом только котомку развязал, чтоб одеться. А в котомке — детское. Старенькое. Хранилось, видно, у матери. Прижался Иван лицом к тряпицам и услышал запах тельца своего, невинного, запах рук материнских.
Зарыдал.
Кинулся бежать.
Не без памяти. Знал, куда бежит.
В скит, к старцу святому.
Небо, как борщ у казака на польской службе — сплошные звезды. Горят, будто ничего и не было, но всё было. Всё!
И когда стукнул Иван Пшунка в дверь старца, распахнулась она, словно ждали его здесь. За дверью в белых одеждах стоял перед казаком, как привидение, старец. Поднял руку с крестом:
— Прочь! Прочь, сатанинское отродье! — по-птичьи закричал, тоненько, но на всю степь.
— Шею бы ему свернуть! — бормотал Иван, спотыкаясь в темноте. — Как вороне молодой. За шею схватить да и дернуть!
8Замок стал похож на взбесившийся улей.
Пир из покоев князя перекинулся, как пожар, на дворню. Ходуном ходили полы. Плясали в верхних, господских, этажах, плясали в помещениях прислуги и в бывшей конюшне, где теперь квартировало войско князя Иеремии, ставшее постоянным.
Князь Иеремия покинул пирующих, но никто этого не заметил. Иные гости все еще пили здравицы, а другие уже гуляли вместе со слугами, расположившись для удобства прямо на полу.
Появились музыканты, а потом и дивчата. Пляски пошли веселые, с визгом, чем дальше, тем жарче. Пан Хребтович, бесом прыгая вокруг своей паненки, вдруг подкинул ее в воздух, тряхнул да и вытряс, как куколку, из платья. Словно ледяной воды на раскаленную печь кинули, клубами танец пошел. Рвали паны, следуя примеру Хребтовича, одежонки со своих партнерш, да где ж им в ловкости с Хребтовичем тягаться? Некоторые панночки лупили панов по рукам и кричали: «Уж лучше сами с себя снимем, новое платье гоже ли рвать?» Князь Дмитрий сидел за столом пунцовый, но глаз от паненки, с которой танцевал пан Хребтович, отвести не в силах был. Бес пан Хребтович углядел и это. Кинул вдруг даму свою на колени князю Дмитрию. Красавица смехом зашлась, трогая пальчиком пунцовые щеки князя и пушок на его верхней губе.
Князь Дмитрий опомнился не сразу, но опомнился. Уронил и даму свою, и стул. Выскочил из черной залы!
В коридоре, сидя на полу по обеим сторонам огромного подноса с оленем, двое слуг обрывали руками мясо с ребер и совали куски друг другу в рот.
— Где же дядя? — с хмельной тоскою вслух размышлял племянник.
Пошел на поиски.
Всюду кто-то шатался, кого-то рвало. Плотоядно ворочалась и пыхтела по углам человеческая плоть.
Князя Дмитрия тоже вдруг стошнило. Заломило в висках. Он побежал в свою комнату. Сбросил перепачканную одежду, умылся. Добрый его слуга, чтоб не обострить муку юного князя, не показывался, но все приготовил: и воду, и острокислые кушанья на утро, и молоко на ночь.
Князь Дмитрий выпил молока, бросился на постель. Стены покачивались, боль в висках не унималась. Хотелось воздуха.
Встал. Оделся в темноте, пошел в храм.
Он будто опустился на дно холодной, ликующей от чистоты и непорочности криницы. Мрамор светился голубым, зажженная на алтаре свеча не умаляла лунного сияния.
Так пламенно и бессловесно он молился впервые в жизни.
Прошелестели тихие шаги. Князь даже не оглянулся. Если это убийца, пусть убьет. Кто-то взял его за локоть и повел.
В притворе была поднята плита, ступени вели в подземелье.
Князь Дмитрий, поддерживаемый твердой рукой, сошел по ступеням вниз. Горели свечи.
Перед гробницей на коленях молились князь Иеремия и княгиня Гризельда. Князь Иеремия поднял глаза на Дмитрия и глазами указал место возле себя.
9Как тень бродил Пшунка под стенами Иеремиева замка… Небо погасло для него, но не умирала, светила, плескала светом единственная, но самая светлая, самая голубая звездочка — Степанида.
Поутру встретил он воз: дивчина везла молоко в замок.
Встал на дороге черный, сгоревший от горя. Дрогнуло у дивчины сердце, согласилась передать Степаниде слова-угли.
«Чудище я! Чудище! Мертвец с когтями! Но подай мне одну лишь надежду на прощение, и я очнусь, оживу. Ко всякому человеку буду добр, ко всякой твари. Неужто тысяча добрых дел меньше единого черного? Пожалей!»
Ждал ответа, сидя в дорожной пыли. И выехал воз из ворот, и сказала дивчина Пшунке, умирая от страха, Степанидины слова:
«От черного быка телята родятся черные. Не хочу во чреве моем измену выносить, выстрадать, а потом и молоком вскормить».
— Вот теперь я и впрямь мертвец, — сказал Пшунка, — теперь и впрямь на мне когти отрастут.
И явился Иван Пшунка пред очи князя Иеремии.
— Что тебе надо? — спросил князь.
— На службу прими или прикажи забить палками.
Сатанинские черные глаза уперлись в душу Ивана Пшунки.
— Будешь палачом.
Иван Пшунка опустился на колени, припал губами к золоченому княжескому сапогу.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Серый в темных яблоках конь скакнул с дороги через канаву и с тяжкой натугой запрыгал по великолепным шелковым зеленям. Всадница надеялась, что весеннее вязкое поле остановит преследователей — людей грузных, на тяжелых конях. Но преследователи не унялись.
— Прочь, ваше преосвященство! — закричала всадница толстяку. — Я буду стрелять.
Лошадь под епископом была невероятно высокая, несла она многопудовые телеса хозяина легко и надежно.
— Геть! — рявкнул епископ двум гайдукам своим, размахивая плеткой. — Геть!
Гайдуки, нахлестывая лошадей, обогнали хозяина, и расстояние между ними и всадницей стало таять так же быстро, как сгорает лучина, опущенная огнем вниз.
У красавицы и впрямь оказался в руке пистолет. Она выстрелила, но — вверх.
— Геть! Геть! — заорал приободрившийся епископ и выбил из своего коня такую прыть, что со стороны казалось: гайдуки и пани стоят на месте.
А сторонний наблюдатель был. С вершины косогора, сидя на лохматой татарской лошадке, глядела, как топчут ее хлеба, пани Ганна Мыльская.
Огромный, рыжий, с белой грудью и белым брюхом конь епископа настигал серого красавца, словно зайчишку гончая.
— Господи! Господи! — закричала в отчаянье бедная панночка, и у пани Мыльской от сострадания выкатилась слеза. Но как бы сильно ни страдала пани Мыльская, она роняла только одну слезу, да и ту из левого глаза, который она все равно прищуривала в решительную минуту, и теперь прищурила.
Грохнул выстрел!
Коня его преосвященства словно бы подсекли под передние ноги. Толстяк кубарем скатился в шелковую пшеницу, оставляя широкий след, — не всякий табун лошадей столько добра вытопчет. Мир замер. Оба гайдука таращились на пани Мыльскую, которая сунула за кожаный пояс разряженный пистолет и вытягивала два других. Конь епископа дрыгал ногами, епископ, вжимаясь в податливую землю поля, помаргивая, следил за пистолетами. Пани на сером красавце поняла, что спасена, осадила лошадь и разрыдалась. Плакать в движении не столь удобно.
А между тем со стороны села Горобцы послышались гиканье и топот: к пани Мыльской шла помощь.
— Эй, вы! — крикнула грозная воительница гайдукам. — С коней долой, если жить хотите. Коней беру себе. Вон сколько пшеницы потоптали. А тебе, ваше преосвященство, лучше пока полежать носом в землю, чтоб дворня моя не прознала про твой позор.