Абель Поссе - Райские псы
Детство Избранного было безмятежным. Только таким оно и могло быть в тогдашней Генуе. Генуе лавочников. Генуе, кольцом суровых гор обороненной от воинственных соседей. И — от культуры. В Генуе, где умели радоваться лишь стуку ткацких станков, удачным торговым сделкам да нехитрым плутням с векселями. {14}
Невежество без изъянов, без намеков на всяких Данте и Микеланджело стояло на страже общественного порядка и муниципального прогресса. Католическая церковь не была здесь слишком суровой, вполне терпимо относилась к иудеям и маврам, зато не одобряла интереса некоторых молодых людей к мистике и теологии, способных отвлечь от служения конкретно-полезному. Город умел ладить с Ватиканом. Раз в полгода отсылали туда подношение в виде больших партий саржи для сутан по цене всего в два секи*.
Генуя: горы в три ряда, точно акульи зубы, отгораживали ее от эпохи, от ветров перемен.
Правда, со стороны моря сюда все-таки могли проникнуть турецкие и венецианские корабли. Но на каждого, кто пытался поближе подплыть к скалистым берегам, обрушивалась ярость ринувшихся в бой лавочников. (Известно ведь, что самое отчаянное сопротивление оказывают почитающие себя беззащитными или праведниками, или теми и иными вместе.) Плохо приходилось неосторожным пиратам. Дело довершали бродячие псы. Они спускались на берег и пожирали уже растерзанные тела.
Именно детские годы подготовили Христофора к будущим подвигам. Как он рос? В объятиях немудреных семейных традиций, черпая познания — поостережемся говорить об образовании или воспитании — в приходской церкви. Ему повезло, он не ведал чумы, не видел властных, победоносных дуче.
Он мягко втягивался в сеть заблуждений и словоблудия своей эпохи. А та вкрадчиво готовила его к убогой кабале благоразумия.
Священник, падре Фризон, дождливым зимним днем, наскоро прочитав привычную молитву и щедро наделив детишек тумаками, принимался за рассказы об огненных драконах у адских врат, о вечных (вечных! вечных!) муках. Или расписывал доброту Христа, да так, словно речь шла об его собственном богатом и влиятельном дядюшке, которым так приятно похвалиться.
Еще он давал им уроки сурового милосердия: убей мавра, уничтожь, но не забудь помянуть его потом в воскресной молитве (и даже попроси ему местечко попрохладней, в чистилище для неверных).
Но надо признать, именно падре Фризон заразил Христофора страстной и мучительной мечтой о Рае. В одну дождливую пятницу (в самый разгар зимы), осушив за обедом полную бутыль «Lacrima Christi»*, священник изумил детей рассказом о берегах, покрытых белейшим песком, о пальмовых рощах, что перешептываются с ласковым ветром, о ярком полуденном солнце и небе эмалевой голубизны. О модоке кокосов и несказанно сладких фруктах. О нагих телах купающихся в прозрачных струях людей, о нежной музыке. Разноцветных птицах, их трелях. О мирных хищниках и колибри, вкушающих сок розы. О мире совершенном, забывшем о времени. И населенном ангелами! «Вот что такое Рай! Вот откуда изгнали нар по вине Адама и иудеев! А теперь нас манит смерть, возможность расстаться с грязной и безрадостной плотью, с чередою унылых дней! А Рай — мечта, детки! Нет ничего лучше Рая…»
Священник взволнован; он плачет. Какая боль! Какая тоска! Хотя, заметим, он, кажется, составил себе представление о Рае по гравюрам из тех соблазнительных книг — поддельных дневников странствий, — что уже начали выпускать в Венеции на новомодном аппарате — печатном станке.
А дети услышанным потрясены. Христофор рыдает во сне. Ему открылось, что произошло ужасное несчастье. Владея всем, мы потеряли все. Нас лишили настоящей жизни!
В доме царит белый цвет: овечьи шкуры на стульях и лавках, шерстяные покрывала на кроватях, крынки с молоком для сыра, мучные облачка, что поднимали дядья-булочники. И неизменные белые нити в руках Сусаны Фонтанарросы, его матери. {15}
Белая шерсть выходила из чесальной машины — мягкая, воздушная, больше похожая даже не на снег, ада сахар. Стоит дунуть, и белые комочки взлетают вверх, кружатся, парят.
По субботам отец Христофора, Доменико, ровно в семь садился за стол, придвигал к себе кувшин вина и заводил песню. В восемь, уже изрядно повеселевший, брался за мясо. В девять вопил с крестьянской удалью:
Прочь, чума! Прочь, чума!
Будем жить веселей!
Смерть нам тут не нужна!
Ты ее одолей!
Следом шли песни вовсе уж непристойные, как, скажем, небезызвестный «Пилигрим», и Сусана Фонтанарроса спешила запихнуть мальчишку в постель и накрыть с головой толстым шерстяным одеялом, а также поплотнее закрывала ставни.
Ребенок прислушивался. Со стола падал и разбивался стакан. Смех сменялся вязким молчанием. Потом опять лилось вино. Доменико пел один. Славил Господа. В третий раз подсчитывал выручку за полмесяца.
Иногда мальчик подсматривал из-под одеял и видел: ее влажное от пота тело с прилипшими завитками волос, рядом — розовокожий Доменико, напоминавший огромного индюка, общипанного бабушкой перед Рождеством.
Они занимались своим делом с чистым, простодушным крестьянским упорством. Как же иначе? Весь феодально-католический уклад служил им надежной опорой. Потом они засыпали, довольно похрапывая.
Да, они были в своем роде либеральны, горды собственной посредственностью, не знали страстей, которые хоть намеком звали бы к великому и необычному. И хуже смерти боялись одного: что сын будет лучше, чем они. Что станет он поэтом, мистиком либо кондотьером. Слава воинов казалась им дымом. Культура — несчастьем. О героях, открывателях новых земель и тому подобном — нечего и говорить.
Семейство Коломбо било в меру религиозно. По воскресеньям они ходили к мессе — послушно, чванливо и не скрывая некоторого здорового скептицизма. (Мелкие буржуа всегда высокомерны по отношению к Великому.)
Молва называла их иудеями. Да, среди родственников-портных многие могли похвалиться и крючковатым носом, и заостренным книзу ухом.
Случалось им есть птицу, кровь из которой выпускали в одном дворе на Вико, о чем, думается, не ведали ни в Доме Берарди, ни управляющий Дома Сдинолы, большой Мультинациональной компании.
Они считали себя скорей италийцами, чем генуэзцами. Скорей рабами одного великого Бога, нежели католиками (слишком хорошо было известно, что от многих и вечно враждующих между собой богов на земле возникают жесточайшие бойни.)
Итак, они были скептичны, эклектичны, синкретичны и — хитры. Одним словом, ловили рыбку в мутной воде оппортунистического политеизма (или, скажем попроще, — многобожия.
Мальчик принес им первые большие огорчения в девять лет. Он показал характер. Все произошло после причастия: он съел кусочек Бога, как все, в благоговении закрыв глаза, а потом стащил у зазевавшегося ризничего алфавит и картонку с образцами букв. Священник прекрасно знал, какая опасность таится в двух дощечках алфавита, и хранил их с особым тщанием. (В те времена лишь один-два отпрыска из каждой аристократической семьи рисковали пуститься в нелегкое плавание по четырем действиям арифметики или окунуться в таинственный мир грамматики.)
А Христофор за три ночи при свете неяркой свечи сумел проглотить всех этих черных, вездесущих, непоседливых жучков, что звались буквами. Запретные плоды с Древа Знания. На четвертую — и тем памятную — ночь он составил первое слово: РИМ. И задохнулся от колдовского очарования, когда смог прочесть и наоборот: МИР. {16}
Через неделю ему уже удалось расшифровать канон падре Фризона: «Нож в спину врага терпимости и веры в Господа нашего Иисуса Христа».
Преступление раскрылось. На Христофора надели желтый колпак, и мальчишки-подлизы плевали в него. Получил он и тридцать ударов линейкой по пяткам. И можно сказать, легко отделался. Ибо никто не мог подумать, что уже выучился он читать, сняв точные копии с двух запретнейших табличек.
И тайну свою мальчик тщательно оберегал.
Случалось, на улочку Олика забредали странные люди — в провощенных сапогах и передниках, с прилипшими к ним водорослями и ракушками. От них пахло солью, портом, растоптанными моллюсками. Они всегда казались промокшими, даже если светило солнце.
Это были люди Моря. Они приносили корзины с живыми игрушками: морскими ежами, крабами, раками, лангустами, которых надо было подталкивать, и тогда они медленно двигали своими бронзовыми антеннами.
Мальчик смотрел на чудищ издали, они были страшны, до не омерзительны, как, скажем, пауки, сороконожки и прочие земные твари. Люди Моря всегда говорили громко. Раскатисто хохотали. А портные недоверчиво высовывали носы сквозь балконные решетки. И со злобой смотрели, как s их женщины — взвешивая на руке рыбу или проверяя, насколько красны жабры у мерлана, — не только принимали, но и неуклюже поощряли вольные шутки с намеками на их соблазнительные формы.