Ольга Гурьян - Мальчик из Холмогор (1953)
И Миша смущённо замолчал.
Когда они сели в лодку, Миша попросил:
— Маменька, зачем тебе грести? Я теперь здорово выучился, меня весельщики обучили.
Но мать ответила:
— Не такой ты ещё большой, чтоб я тебе лодку доверила.
У Шубных их встретили радостно. Все были дома. И старик Фома Иванович с внуком Андрейкой и племянник Фомы Ивановича, Иван Афанасьевич Шубный, с вдовой-матерью Евфимией, с сыновьями, с замужней дочкой.
Тотчас начали накрывать большой стол.
— Ой, гости дорогие, чем мне вас угощать? — приговаривала бабушка Евфимия, в то время как дочь, невестка и племянница бегали взад и вперёд, неся блюда, миски и кувшины. — Не чаяла я, что сегодня вас увижу. Недаром кошка всё утро умывалась и хвост у ней на юг указывал. Куда хвост, оттуда и гость. Надо бы мне, глупой старухе, тут же, с утра, тесто поставить, пирогов напечь...
А между тем стол был уже накрыт и заставлен обильной едой. На самой середине стояла диковинная, резная из кости солоница, которую выточил Федот Иванович Шубный, младший сын Ивана Афанасьевича, когда ещё был дома. Теперь он уже несколько лет жил в Петербурге.
— А мы хотим по первому снегу послать Мишеньку в Петербург, в ученье, — сказала Марья Васильевна.
Миша в углу горницы хвастался перед Андрейкой своей силой. Услышав матушкины слова, он ахнул так громко, что все обернулись. Не обращая ни на кого внимания, он бросился к матери и схватился за её сарафан. Марья Васильевна погладила его по голове, но посмотрела строго. Он тотчас присмирел.
— В ученье? Это хорошо! — сказал Фома Иванович. — Превзойдёт там все науки.
— Он у нас уже учён! — похвасталась Марья Васильевна. — Чему могли, всему дома обучили, а дальше и сами не знаем. Уж мы его к дьячку посылали. Походил месяц, а потом дьячок пришёл, говорит — мне его обучать нечему. В Холмогоры в школу отдать бы его, да туда не примут. Все знают: не поповский он сын, а крестьянский. Хоть и не барские мы, не крепостные, а государственные крестьяне, но всё ж в школу его не возьмут. Вот и приходится в Петербург отправлять. Там Михайло Васильевич обещался его всему обучить.
— Ни мы, ни деды наши в школы не ходили, — заговорила бабушка Евфимия. — Наукам не учены, а живём хорошо, богато. Рыбой, солью промышляем, корабли водим, жемчуга добываем. Чего лучше? А псалтырь читать без школы обучится.
Марья Васильевна не посмела спорить с почтенной старухой, только вздохнула и сказала:
— А он у нас уже читает псалтырь, и писать может, и стихи знает наизусть.
— Стихи знает? Это хорошо, — сказал Фома Иванович. — А скажи, скажи стишок! Да погромче, да поотчётливей, — пусть и бабушка Евфимия послушает, а то она у нас глуховата стала.
И сам, приложив руку к уху, подвинулся поближе.
Миша растерянно посмотрел на мать, но она шепнула ему:
— Читай, не бойся!
Миша, смущённый, вышел на середину избы, обдёрнул рубашку и, крепко держась руками за поясок, медленно начал:
Науки юношей питают,
Отраду старым подают,
В счастливой жизни украшают,
В несчастный случай берегут;
В домашних трудностях утеха
И в дальних странствах не помеха...
Тут он запнулся, набрал дыханье и скороговоркой закончил:
Науки пользуют везде,
Среди народов и в пустыне,
В градском шуму и наедине,
В покое сладки и в труде...
— «В покое сладки и в труде». Это хорошо! — сказал Фома Иванович. — Это правильные стишки, разумный человек их придумал. Это он верно сказал: учёный человек нигде не пропадёт, и всем людям он полезен и приятен. Так-то, бабушка Евфимия! А откуда ж эти стишки будут?
— Это Михайла Васильевича Ломоносова! — важно ответил Миша и пояснил: — Дяденьки Михайла Васильевича сочинение.
— А я твоего дядюшку Михайла Васильевича грамоте обучал, — заговорил Иван Афанасьевич. — Сам-то я с малолетства писать умел, крупно да старательно. Меня иной раз и взрослые мужики звали вместо них в бумагах расписываться. А Михайло Васильевич с отцом на море ходил много раз, уж велик подрос, а грамоты не знал. Но когда захотел обучиться, то обучился у меня в короткое время совершенно. Охоч был книги читать и притом имел у себя природную глубокую память.
— Глубокую память? Это хорошо, — заговорил Фома Иванович. — А у меня память с чего-то плоха стала: что вчера было или в прошлом году, того я совсем помнить не стал. И какой сейчас год пошёл, и того не помню.
— Год сейчас тысяча семьсот шестьдесят четвёртый, — сказал Иван Афанасьевич, — а месяц кончается август...
— Месяц-то я знаю, — перебил Фома Иванович, — нечего над дядей подшучивать! А годы считать я и вправду забыл. Уж очень много их прожил. Вот что раньше было, то я всё хорошо помню. Помню, как Михайло Васильевич из отцова дома ушёл в Москву. Я ему сам в том помог.
— Расскажи, пожалуйста, Фома Иванович, — попросила Марья Васильевна. — Пусть детки послушают.
— Расскажи, дядюшка, — сказал Иван Афанасьевич. — Про Михайла Васильевича Ломоносова всем послушать полезно.
И старик начал свой рассказ.
Глава восьмая
— Твой дедушка, Мишенька, а наш сосед — Василий Дорофеевич Ломоносов, — начал Фома Иванович свой рассказ, — был к сиротам милостив, а с соседями обходителен, только грамоте не учён. Как умерла его жена, Михайла Васильевича матушка, он вторично женился. А как та жена тоже вскоре померла, то женился он на третьей, на Ирине Семёновне, твоей бабушке. Всем бы хороша была Ирина Семёновна, но невзлюбила она Михайла Васильевича. Не по нраву ей пришлось, что он ученью больше был предан, чем хозяйству, что за книгами сидит, а в дому от этого занятия прибыли не видать. И теперь из женского полу многие так считают, а в те времена и подавно, и винить её не приходится.
Стала она возбуждать в Василии Дорофеиче гнев против сына. От криков и попрёков прятался Михайло и в подклети и на повети. По целым дням сидел за своими книгами не евши, лишь бы в дом не возвращаться.
А зимой сколько раз видал я на задворках по глубокому снегу одинокий след! Спрятался, сердечный, где-нибудь подальше от людей. Сидит в пустом сарае и окоченелыми пальцами страницы перевёртывает.
А тут надумал его отец женить: дескать женится — переменится. И сговорил за него хорошего отца дочь. Но Михайло Васильевич не захотел жениться, а хотел учиться, и стала ему жизнь в отцовском доме непереносима. А кроме того, слыхал он от людей, что кто хочет обучаться наукам, должен сперва узнать латынь, потому что учёные книги все по-латыни пишутся. Латыни же обучиться можно в Москве, а ближе негде.
Пришёл Михайло Васильевич к нам в дом за советом, говорит:
«Я отцу в ноги кидался, просил меня отпустить, он не соглашается. Не отпустит меня добром — я потайно уйду».
Я ему говорю:
«Куда ты уйдёшь, Михайло, без паспорта да без денег? Тебя, беспаспортного, на Москве поймают и будут на площади палками бить, будто беглого. Одумайся!..»
А Михайло Васильевич говорит:
«Я на всё согласен и всякое мученье приму, такая во мне жажда к наукам».
Тут, видя его упорство, обещался я ему помочь. В Холмогорах был у меня знакомец, который этими делами ведал. Я с ним поговорил, и он согласился выдать Михаилу Васильевичу паспорт, что отпущен он в Москву сроком на год.
Дал я Михаилу Васильевичу паспорт, дал ему новое полукафтанье, чтобы было в чём в Москве ходить, и ещё заимообразно три рубля денег. Деньги немалые, если зря не тратить, на них бы ему полгода пропитаться можно.
Сделал я это и жду, что дальше будет. А ничего нет. Каждое утро просыпаюсь, думаю: «Ночью не ушёл ли?» Нет, не ушёл.
Сколько-то дней протекло, а тут из нашего села отправлялся на Москву обоз с мёрзлой рыбой. Все люди на улицу вышли провожать. Смотрю — и Михайло Васильевич здесь. Я его тихонько спрашиваю:
«Вот бы тебе попутчики?»
А он говорит:
«Я из любопытства смотрю: всем любопытно и мне тоже».
Ушёл обоз. А Михайло Васильевич как ни в чём не бывало домой воротился, словно его это не касается. Я нарочно мимо прошёл — вижу, во дворе дрова колет, на меня и не глядит, будто и не брал у меня паспорта и денег.
А у меня, хоть я ещё не стар был, уже в те времена сон был стариковский, короткий. Все спать лягут, а я ворочаюсь, а не то по горнице брожу или во двор выйду, посмотрю на небо, на звёзды — какова завтра погода будет?
Вот заснули все, и у Ломоносовых, вижу, тоже огни погашены. Вышел я во двор, хожу взад-вперёд, под валенками снег поскрипывает. И почудилось мне, будто не я один шагаю, а ещё чьи-то шаги слышу. Я остановился, а скрип громче. И вдруг передо мной Михайло Васильевич.
«Ухожу я, — говорит. — Прощай, Фома Иванович! Спасибо тебе, вовек не забуду».
«Прощай, Михайло, — говорю. — Как же ты идёшь? И котомки у тебя не видать».