Александр Донских - Родовая земля
Отринул от лошади, напугав её.
Снова погнал на тракт — злость тряслась в груди, но сердце каменело. Ехал к Иркутску, однако не знал — зачем. Минул город, погнал лошадь рысью. Добрался до Зимовейного и первый раз отчётливо подумалось: «Убью!»
Вошёл во двор, широко распахнув калитку. Виссариона нашёл на хозяйственном дворе — смолил он с пацаном Митькой Говориным лодку.
— Что ж ты, сволочь, зоришь мой дом! — сквозь зубы отжал Михаил Григорьевич и кулаком сшиб ничего не ожидавшего Виссариона наземь. Стал люто пинать и топтать сапогами.
Перепуганный мальчишка сбегал за взрослыми. Артельщики скрутили Охотникова, утащили в избу. Виссарион, с залитым кровью, опухшим лицом, не смог сам подняться.
Михаил Григорьевич потребовал водки, и братья весь день и ночь пропьянствовали. А Виссариона поздним вечером пришлось увезти в Лиственничное к врачу, а оттуда — в город: требовалось срочное хирургическое вмешательство.
46
Вернулся Охотников в Погожее, хотел сразу войти в дом, но потоптался, помялся на снегу перед своими резными воротами, перед своим красавцем домом и направился к Орловым, размётывая сапогом снег и охвостья валяющейся на дороге соломы. Непривычно широко размахивал руками. Полина Марковна посмотрела на него из окна, наматывая на клубок шерстяную нить, сказала хлопотавшей возле печки Любови Евстафьевне:
— Гляньте, маманя: Михайла пляшет, руками размахиват. Эк, чудак, — тронуло скупой улыбкой её тонкие, всегда песочно-бледные губы.
— Ишь выписыват! — улыбалась подбежавшая мать, любуясь из окна своим могутным сыном. — С купцами, поди, сговорился-таки о доброй цене на пшеницу. — Отошла от окна, вздохнула: — Чёй-то от Васи опеть письмеца нетути.
И женщины, крестясь и вздыхая, стали обсуждать причины, по которым уже второй месяц не было от Василия вестей. И всплакнули, и друг друга успокаивали, и перед иконостасом с зажженной лампадкой помолились, обращаясь к Николе Угоднику; в церковь на вечерю намерились сходить.
В орловском дворе Михаила Григорьевича встретила строковая злоязычная, высокая Устинья Заболотная и долговязый, медлительный Илья Окунёв. Сначала оба удивлённо и растерянно посмотрели на Охотникова. Он сдержанно поздоровался с ними. Устинья повела бровью, насмешливо принаклонилась, пропела, зачем-то подмигивая:
— Здрасьте, Григорич. Дочку попроведать аль по хозяйственным делам-делишкам?
Он молча прошёл в сени, перед тяжёлыми, обитыми войлоком дверями постоял, собирая в душе растекавшуюся смелость, со двора услышал блеющий смешок Устиньи. «Рады», — подумал Охотников, несоразмерно мощным рывком открывая дверь. Она, торовато смазанная на петлицах, широко распахнулась, так что Михаил Григорьевич на секунду-другую потерял равновесие, завалился на правый бок. С упёртым в пол взглядом вошёл в горницу. За столом сидели, обедая, Иван Александрович, Марья Васильевна и Семён. Елены не было. Все вытянулись, пронзительно и растерянно посмотрели на вошедшего.
— Здорово поживаете, — произнёс Михаил Григорьевич, смахивая с головы шапку, накладывая крестное знамение и кланяясь. Хотел было сказать «сродственнички» или ещё как-то тепло обратиться, но ком в душе давил чувства.
Все промолчали, только серый, обветшавший Семён вроде как кашлянул на полвздохе. Иван Александрович стал шумно хлебать горячий рассольник, устремив взор в столешницу. Марья Васильевна красными глазами молча смотрела на свата. Семён принаклонился и снова, показалось, кашлянул.
— Тама она, — махнул головой на двери второй горницы хозяин, отбрасывая ложку, но не поднимая глаз. — Брезгат, вишь ли, откушать с нами. Эх, Михайла, знать бы ране, что она такая… — Старик скрипнул большими желтоватыми от табака зубами: — …сучка.
— Батя!
— Замолчь! — вскинулся старик, опрокидывая на пол пустую металлическую кружку. — Брюхата от кого? От кого, спрашиваю?! Наследничка ждёшь? Получишь к вёсне! Получишь всё за свою дурость, слепокурый пентюх!
— Что с ней? — спросил Михаил Григорьевич, разжимая губы.
— Знахарка прикатывала… люди-то добрые нам всё обсказали, — ответила Марья Васильевна, прикладывая к глазам платок. — Она, то есть дочка-то твоя, хотела вытравить дитя… ужасть-то какая! Чёй-то деется в мире? Совсем люди посходили с ума. Где-то на войне убивают друг дружку почём зря и тута — не легче! Спятил мир! Ох, ох!.. Мы воспрепятствовали. Не отпустили… скрутили… Вот, держим тепере взаперти. Ты — отец… решай, а нам не надобно такой невестки.
— Мать! — встал Семён.
— Чё мать?! Мать — она и пред Господом мать. А еёному отцу правду баю — змею вырастил.
Старик вышел во двор, пьяно покачивался. Закричал с крыльца на работников, матерился.
— Что ж, так тому и бывать, — сказал Охотников и подошёл к закрытой двери. — Елена, выходь — айда домой. — Но — не сразу заметил — в ушко щеколды был вставлен штырь. Вынул его, толкнул дверные створки, не взглянул на дочь. Она сидела с сухими глазами у тёмного окна, у которого были закрыты ставни. На столе горела свеча. Её пламя от потока свежего воздуха вздрогнуло, наклонилось и уже горело дрожа и стелясь. — Собирайся.
Отец за руку вёл дочь по улице, по самой её серёдке, не пытаясь как-то утаиться, стать менее замеченным на обочине ли, вдоль заплотов ли, в безлюдном, узком заулке ли. Не хотел Охотников попадать в свой дом и через калитку огорода, со стороны леса. Из ворот, в окна, в щели заплотов смотрел настороженный, насмешливый, чего-то особенного ожидающий погожский люд. Шептались, тыкали пальцем. Михаил Григорьевич держал голову прямо, но плечи не выдерживали, будто бы на них давили, — как-то сами собой сминались. Возле ворот родного дома сказал дочери, снова не взглянув на неё и полвзглядом:
— Стой тута.
Из дома вышла жена, позвала к обеду. Он о чём-то пошептался с Полиной Марковной, и та искромётно взглянула на Елену, уткнула лицо в платок, скрылась в сенях. Михаил Григорьевич вывел лошадей на дорогу, коротко махнул Елене головой. Она стояла с опущенными глазами, но было ясно, что чуяла каждый шаг, каждое маломальское движение отца. Послушно опустилась на колени в ворох соломы, запахнулась по грудь тулупом. Отец огрел лошадей бичом, и они с места взяли ходким сердитым намётом. Простоволосой выбежала со двора Любовь Евстафьевна, закричала отчаянно, бесполезно:
— Сыно-о-ок!
Но лошади с дровнями уже влетели в проулок, с треском задели соседский заплот. Въехали, словно бы ворвались, в лес, на укатанную, окаймлённую высокими сугробами колею. Округа была однообразно белой, холодной, затаённо-тихой. Небо густело, солнца не было видно. Путь преграждали тяжёлые разлапистые тени елей и сосен. Всю дорогу отец погонял лошадей, хотя и без того шли они ладно, послушно. Тонко, певуче скрежетали о накатанный снег полозья, глухо взванивала сбруя, кашляюще скрипели дровни. Глаза Елены были закрыты. Ни слова отец и дочь не сказали друг другу.
Остановил он лошадей возле заимки Пахома Старикова, который жил теперь здесь с рябой, полнотелой женой Серафимой. Михаил Григорьевич не вошёл в избу, а накоротке и суховато пошептался с заспанным Пахомом.
Напоследок отец сказал дочери, сжимая в больших смуглых ладонях плетёную кожаную ручку бича:
— Рожай. — Помолчал, добавил: — Всё от Бога.
Пахом и Серафима пугливо подглядывали в окно, скрываясь занавеской.
Елена смотрела на дровни, которые уносились вдаль в ворохе снежной пыли, почерненной наступающими сумерками, на отца, — а он стоял и, представилось, лихо и весело размахивал бичом. Её окружал высокий лес с одной стороны, а с другой — накатывались холмы обширных Лазаревских лугов. Дальше, за Ангарой, — сопки, бесконечные снега.
Замёрзла. Вошла в жарко натопленную избу, которая пахнула в её лицо сладким и хмельным духом медовухи, сот, нарезанного кусками и лежавшего в большой алюминиевой чашке мёда. Что-то давнее нежно, но и колко шевельнулось в груди. Улыбнулась чему-то своему. Сидела в шубе, шапке и торбасах возле печки, греясь, не греясь, но желая больше, больше тепла. Даже задремала, ощущая накаты тёплого тумана.
Пахом досадливо, но негромко кашлянул в кулак, а Серафима, звеня ложками и чашками, сдержанно пригласила к ужину. За окном уже лежали плотные фиолетовые сумерки. Во дворе бренчал цепью пёс, за стенкой в стайке-пристрое шевелились и топотали копытцами поросята. Елена разделась, присела к столу на краешек лавки. Однако забыла перекреститься на красноватые образа с зажжённой лампадкой, которые серебристо и медняно взблёскивали.
Пахом требовательно взглянул на Елену, но промолчал.
47
Елена не совсем ясно осознавала, как протекали её дни и ночи. Она не совсем хорошо понимала, о чём были её мысли и переживания, были ли какие-то чётко очерченные мечты и желания. Она как бы жила и не жила в этом мире; в душе было пустынно, одиноко, безмолвно, как может быть только, видимо, после бури. Однако она отчетливо осознавала, что вся её внутренняя, тайная, скрытая от людей жизнь была сосредоточена только на том — кто же она теперь для людей? Вправе ли она ожидать сочувствия, понимания, защиты?