Михаил Шишкин - Записки Ларионова
– Вы были его другом? – вдруг спросила она.
Я замялся.
– Мы были с ним знакомы.
Она схватилась за голову.
– Какой ужас! Я ведь ничего, ничего о нем не знаю! Только придет и сразу убежит. Ничего про себя не рассказывал, все ему некогда было!
Она заплакала, и я поспешил перейти в соседнюю комнату, где какой-то прилизанный фиксатуаром господин предлагал всем помянуть погибшего. Вокруг столов, на которых была расставлена закуска, стояло несколько человек, в основном мне не знакомых. Там же я встретил Иванова, уже пьяного, который сообщил, что заехал еще утром и все никак не уедет. Он объяснил мне, что этот господин был вторым мужем Белолобовой, которого покойный ненавидел, что было у них взаимно.
Я выпил за бедного Белолобова рюмку водки, закусил маслятами и уехал домой.
Совершенно случайно я узнал, что в Казань вернулся Степан Иванович. Было странно, что он не зашел, не прислал записки, тем более что он собирался пробыть на источниках месяца два, а возвратился почти в половину срока. Я испугался, что с ним в дороге случился приступ болезни, и сразу поспешил на Большую Казанскую, прихватив с собой несколько писем, которые пришли на его имя за это время.
Мне открыл его слуга, заспанный, в одном исподнем, в наброшенном на плечи старом хозяйском халате, все это несмотря на то, что был пятый час пополудни.
– Барин дома? – спросил я.
Он прошепелявил в ответ, что Степан Иванович никого не велел принимать.
– Что с ним такое? Нездоров?
– Почем я знаю? – Литвин зевнул и пожал плечами. – Вторые сутки, как приехали, заперся у себя и бесится.
– Что ты мелешь? Пойди доложи обо мне!
– Не верите, поднимитесь к нему сами. Я больше туда не пойду. Рычит только да дерется.
Я отпихнул его и бегом поднялся по лестнице.
В первой комнате валялись на полу неразобранный саквояж, складной походный самовар, сапоги, заляпанная грязью шинель. Я осторожно приоткрыл дверь во вторую комнату. Там был полумрак. Степан Иванович одетый лежал на кровати, подложив руки под голову, и глядел на меня. Глаза мои привыкли к темноте. Я заметил, что он был небрит, исхудал, осунулся и вообще выглядел плохо.
Я вошел.
– Степан Иванович, что с вами?
Он молчал.
– Я как узнал, что вы вернулись, сразу к вам. Думаю, не дай Бог, опять заболел. А тут ваш слуга плетет сам не знает что.
Он, ни слова не говоря, отвернулся к стене. Все это было очень странно. Я подошел к нему.
– Да что с вами такое? Вам плохо? Я сейчас пошлю за врачом.
Он вдруг вскочил на кровати и взглянул на меня со злостью, даже с ненавистью.
– Господи, вам-то что от меня нужно!
Я растерялся от неожиданного тона.
– Я принес вам письма. Вы просили.
Я протянул ему их. Он выхватил письма у меня из рук и швырнул на стол.
– Подите вон! – вдруг крикнул он мне.
Опешив, я не знал, что сказать. Потом, пожав плечами, вышел. Я никак не мог прийти в себя и несколько раз прошагал улицу из конца в конец. Я был в ярости, в бешенстве, потому что ничего не понимал.Потом был тот яркий апрельский день.
Воскресным солнечным утром я отправился на Булак. С крутого кремлевского спуска как-то неожиданно открылась вся казанская ярмарка, вереницы барж и лодок, бесчисленные лавки, яркие толпы на набережных. Головы в разноцветных тюрбанах, платках, шапках роились, ныряли, пестрели, как яблоки с упавшего в реку воза. Толпа подхватила меня и понесла к Кабану. Торговали и вразнос, и прямо с лодок. Над ярмаркой стоял гул, все кричали, расхваливая товар. В глазах рябило от глыб халвы, грудами лежал розовый, лимонный рахат-лукум, всюду были пирамиды засахаренных слив, вишен, груш.
Вдруг в самом людовороте я увидел Екатерину Алексеевну. Изо всех сил она дула в свистульку, но это пронзительное верещание тонуло в общем гаме. С ней был Степан Иванович. В руке он держал какой-то кулек. Она взяла его под руку, и они отправились дальше, тоже по направлению к Кабану, в нескольких шагах впереди меня. Нас сразу же разделила толпа. Сперва я даже хотел их окликнуть, догнать, но сразу же одумался и пошел сам по себе, проталкиваясь, заглядывая во все лавки, вырываясь из цепких рук татар-торговцев.
Я то терял их в этой оглушительной толчее, то чуть не наталкивался на них, прижатый людским потоком. У самого моста я увидел их в последний раз.
На обратном пути взял извозчика.
Я вдруг расхохотался и долго не мог остановиться, хотя извозчик оборачивался на меня все с большим беспокойством.
Расплатившись, я спросил, часто ли ему попадаются такие чудные седоки.
Он аккуратно спрятал деньги в мешочек, завязав его каким-то хитрым узелком, и потом, уже трогая, пробурчал:
– Да что, мил человек, ты один такой, что ли? Кто ни сядет, все какой-нибудь чудик! Вон вас сколько.
Я смеялся над самим собой.
Этот человек, которого я считал чуть ли не за друга, был мне гнусен и отвратителен.
Я умудрился простыть и всю Страстную неделю провалялся в постели, глядя на опостылевшую литографию над диваном, некогда приглянувшуюся мне, с видом какого-то Регенсбурга, в существование которого невозможно было поверить.
Амалия Петровна выхаживала меня всякими припарками и примочками, заставляла пить горячее масло, едва разведенное молоком. Она укутывала меня, баловала какими-то пирожками-шариками, приготовленными по одному известному лишь ей рецепту, и отчитывала, как дитятю, если я вставал с кровати. Несколько раз, обмолвившись, она назвала меня Сережей.
В пятницу во всем доме запахло ванилью и миндалем, пекли куличи, готовили пасху, варили луковую кожицу для крашения яиц.
В субботу мы отправились ко всенощной все вместе. Я вышел на улицу впервые за всю неделю.
Пасхальная ночь была свежая, ветреная. Еще днем, после полудня, прошел дождь, и к полуночи все еще капало с деревьев. Сквозь пятна облаков проступало звездное небо. Праздничные плошки у ворот мерцали в темноте.
На обратном пути и потом, дома, когда сели разговляться, старики все вспоминали своего Сереженьку, каким он был в детстве. Помню, что я сидел и слушал зачем-то все эти бесконечные истории, как ребенок ошпарил себя кипятком и тому подобное, и все почему-то не мог заставить себя уйти.
Заснуть в ту ночь я долго не мог и тогда впервые, кажется, за все это время вспомнил Нину. Мне вспомнилось, как в то первое наше лето нам вдруг вздумалось устроить пикник в лесу. Целую неделю шли дожди, и в тот день погода с утра стояла дурная, но мы все равно поехали, загадав, что к полудню проведрится. В лесу было сыро, и с деревьев нас шумно осыпало крупным дождем. Михайла сидел на козлах, и, помню, мы долго хохотали над тем, как веткой у него смахнуло картуз. За нашей коляской ехала телега с самоваром, угольями, всевозможными припасами, огромной величины астраханским арбузом и кадушкой со льдом, в которой стояла форма с мороженым. На поляне, на краю оврага, расстелили на траве большой персидский ковер, рядом развели огонь, чтобы дым отгонял от нас мошек и комаров. Пока мы ехали, ветер действительно разогнал тучи, и мокрый лес сверкал в ярком солнце. В другой яме развели еще один костер, в дым которого поставили лошадей для защиты от слепней и оводов. Самовар долго не разжигался, дымил и вовсе не хотел греть воду. Мы валялись на ковре, ели арбуз и смотрели, как клубы дыма сверкали в солнечных лучах, пробивавшихся сквозь ветви, и становились плотными, будто по лесу плыли куски полотна.
Было очень сыро, и скоро мы поехали домой. Нина положила голову мне на колени, и волосы ее пахли дымом.До сих пор не могу понять, что заставило меня в тот день, когда я собирался на именины к Анне Васильевне, супруге Кострицкого, зайти к Солнцевым. Верно, есть какое-то высшее, не познанное еще чувство, которое ведет нас, слепых, туда, куда нам надо идти, ничего не объясняя, ничем не оправдываясь.
С самого утра моросил дождь. У ворот особняка Солнцева меня обогнала крытая коляска, в которой старуха ездила обычно в церковь, и у крыльца я наблюдал за сценой, как кучер и дворник вынимали неподвижную хозяйку. Горничная суетилась, не зная, где держать зонтик: над креслом или над старухой, у которой зацепилась за что-то юбка.
Сели пить чай. От дождя в комнате было темно, и внесли свечи. Татьяна Николаевна была одета неряшливо, разливала чай неаккуратно, чуть не опрокинула чашку и скоро ушла в детскую: опять болел кто-то из детей.
Гавриил Ильич был хмур, молчалив и не смотрел на меня.
Разговаривал без передышки некий Безносов, кряжистый, с обветренным лицом мужчина, один из степных родственников Татьяны Николаевны. От него, несмотря на видимую свежесть белья, исходил неистребимый запах навоза и конюшни. Помню, он рассказывал, как умер их сосед, подавившийся костью.
– Она ему горло прошила, как игла, и вот тут вышла, вот тут, – он тыкал бурым корявым пальцем в свою крепкую воловью шею. – Покойник как закричит: «Не вынимайте, не вынимайте!» Глаза из орбит лезут, изо рта пена, весь красный сидит, хрипит что-то. Доктор если и приедет, то только на следующий день. Решили: чего ждать? Схватили кончик пинцетом и выдернули с кровью. Тут он и помер у всех на глазах!