Эфраим Баух - Иск Истории
Все ставилось с ног на голову. Вспомним сотрясающие империю кампании, хотя бы, против фрейдизма-вейсманизма-морганизма, – всего того, что уже в те дни составляло вершины человеческого знания ХХ-го века.
Поэзия, вдохновение, спонтанность, вольность души таились в уголке всеподавляющей империи, как приютские дети-сироты, беззащитные перед слепым насилием беззакония, называемым законом или «самой справедливой в мире конституцией».
Могут возразить, что все это уж в прошлом.
Нет большей ошибки. И она позволяет беспрепятственно не просто просачиваться, а держать свое место в настоящем и будущем, в ожидании лучшего для него времени, – имперскому – в рабоче-крестьянском выражении – деспотизму. Он столь невозмутим и порочно прочен, что его не колеблют совершенные им в прошлом, совершенные в его понимании чудовищные преступления по уничтожению рода человеческого во имя своих прямолинейных, как удар кинжала или пролет пули в затылок, постулатов.
И главной целью всего творчества Жоржа Батая является поиск и утверждение изначальной независимости души и духа, подавленных деспотизмом профанируемого «знания», выраженного, пожалуй, наиболее прямолинейно и цинично в формуле «Знание – сила».
В своем споре с сюрреалистами, которые родились, как из пены морской, из пены революций, породивших чудовищный деспотизм двух идеологий, двух кремней, удар которых друг о друга высек искру (желтые листки «Искры» через всю историю пахнут динамитом), разжегшую мировой пожар, Батай противопоставляет литературу и искусство – революции – как суверенность – деспотизму.
Но как сохранить эту суверенность в пропитанном деспотизмом мире?
Нужно, говорит Батай, отыскать язык, особый, быть может, кажущийся иллюзорным, и все же существующий – суверенности. Это язык, любое и каждое слово которого хранит молчание.
Но может ли язык хранить молчание и тем самым выражать на рабском наречии то, что не является рабством?
В книге «Метод медитации» Батай пишет:
«Нельзя признаться в том, что не является рабским... Идея молчания (то есть недостижимого) обезоруживает! Я могу говорить об отсутствии смысла, лишь наделяя его смыслом, которого у него нет. Молчание прервано, поскольку я заговорил. История всегда завершается тем «Лама савахтани», которое выкрикивает наша немощь, не позволяющая нам замолчать: я должен наделять смыслом то, у чего его нет, – в конце концов, само бытие дается нам как невозможность».
Последние слова Иисуса на распятии перед тем, как испустить дух, цитируются часто и всегда неправильно. «Господи, Боже, почему Ты меня здесь оставил?» – «Эли, эли, лама шабактани» – от корня «шавак» ( три буквы – «шин», «вет», «куф», инфинитив «лишбок») с прибавлением возвратного местоимения – «шабактани» – «оставил меня». Это разъяснение лишь призвано показать, с какой все же легкостью относятся даже крупные философы и поэты к точности оригинала (например, Андрей Белый в поэме «Христос воскрес» пишет: «Сафахвани!»).
Вообще у Батая есть немало разных недочетов. Его самого по сей день продолжают распинать справа и слева вкупе с Гегелем.
С одной стороны его обвиняют в бессилии мысли, абсолютно алогичной и не сводящей концы с концами, ставшей, по собственному его выражению, «проклятой долей», ведущей к срыву в пропасть безумия.
С другой стороны, точно так же, как в свое время Кьеркегор не терпел Гегеля, облаченного в шлафрок и ночные туфли, надевающего на ночь колпак, и без угрызения совести диктующего миру законы, в отличие от Сократа, выпившего яд во имя своей философии, так и Сартр пишет о Батае: «Вот нас пригласили потерять самих себя безо всякого расчета, выгоды и без спасения. Искренне ли это приглашение?.. Ведь в конце концов господин Батай пишет, занимает пост в Национальной Библиотеке, читает, занимается любовью, ест».
Насильственный взлом и внезапный побег
Но для нас – под пятой деспотии – Батай, во время дошедший, был бы лекарством от хронической болезни. Нам без особых выкрутасов были бы понятны его слова о стремлении к суверенности и невозможности ее достичь, ибо для этого «придется исчезнуть, испытать одиночество, жестоко страдать от него и отказываться от признания: быть поверх всего в качестве отсутствующего, безумного, терпеть без воли, без надежды, быть всегда в другом месте...»
Так в книге «Метод медитации» Батай обозначает «проклятую долю», которая брезжила нам истинной, но невозможной сущностью жизни души и духа. Она и должна была, очевидно, оставаться невозможной, как жажда веры, жажда прихода Мессии, жажда осуществления и других феноменов иудаизма – невозможных, но принесших столько великих идей, возвысивших дух человеческий.
Батай был бы дорог нам своей идеей обозначить молчание «скользящим словом». По мне бы точнее сказать – «проскальзывающим» к иным предметам и словам, в которых открывается суверенность. Да, это – скольжение с риском в любой миг впасть в «смысл» и тут же быть им закабаленным.
И все же в наш век надежда на то, что молчание независимой души внедрится в «артикулированный язык» деспотии и, разорвав его, выплеснется свободой, осуществилась.
Батай анализирует понятие «мгновения». Я бы уточнил – «исторического мгновения». Оно случается однажды в длительном прозябании под бременем и безвременьем деспотии. Речь идет о как бы подающем знак мгновенном выплеске суверенности души, который тут же улетучивается, отмечая, по выражению Деррида, «насильственный взлом и внезапный побег».
Одно такое мгновение, оказавшись на уже отягченном невыносимой склеротичностью, но на внешний взгляд еще мощном монолите деспотии, выступает, как последний толчок. Оно подобно тем судьбоносным секундам разрушительного землетрясения, которые рассыпают монолит, как карточный домик.
Но после этого невероятно трудно, подчас, кажется, просто невозможно удержаться в этой независимости, ибо она по самой своей сути ни к чему не должна привязываться, не желать собственного сохранения и тем более прибыли с собственного риска. Она, по Батаю, не может даже быть определена, как благо.
«Я очень дорожу этим, но стал бы я так дорожить, если бы я не был также уверен, что могу над всем этим посмеяться?»
Независимость в гениальных своих представителях ставит жизнь на кон. Таким был великий поэт, гениальный юноша Михаил Лермонтов, которому посвятил невероятные по силе строки выдающийся русский поэт Владимир Корнилов, наш современник, недавно умерший. Цитирую по памяти:
...Когда ты в мир приносишь столько мужества,
Такую горечь и такую боль,
Тебя убьют, и тут-то обнаружится,
Что ты и есть та самая любовь.
Тогда судьба растроганною мачехой
Кладет ладонь к простреленному лбу.
И по ночам поэмы пишут мальчики,
Надеясь на похожую судьбу.
Независимость по Батаю должна тратить себя безрассудно, терять память о себе и свое «внутреннее пространство», резко выступать против жадности «накопления смысла», ничему и никому не подчиняться, никого и ничего не подчинять. Она вольна как кочевье или, выражаясь языком постмодернистов, – «номадична».
Как только она пожелает подчинить себе кого-то или что-то, она тотчас попадает в охотничий капкан диалектики.
Гегелю в конце жизни такая охота была пуще неволи.
Но это уже было неотменимо.
Фантасмагория стремления гегелевского разума к своему логическому абсолюту тонким пределом отделена от темной садистской области безумия, где логику заменяют шагистикой, а неприятие этого установочного безумия карают обвинительным приговором. И делают это даже не люди, а некие подобия кьеркегоровского пука соломы со стеклянным взглядом, которым таким же соломенным идолом, «гением всех времен», разрешено проливать кровь и лишать жизни.
Необузданность логики и обуздание деспотией
На этом тонком межклеточном пределе и переделе необузданной логики в обуздание деспотией исследование гегельянства Батаем переходит в исследование безумия Мишелем Фуко.
Фуко родился в 1926 году, прожив 57 лет (умер в 1984). Философ-постструкутуралист поколения Деррида, Делеза, Лакана, он создал свою оригинальную и весьма впечатляющую концепцию Истории, в которой вскрыл механизмы функционирования цивилизации. Фуко ввел понятие «проблемного поля» для каждой исторической эпохи, насчитав пять таких эпох: античную, эпоху средневековья, Возрождения, рационалистско-просветительскую и современную.
В последней, спроецированной на время жизни самого Фуко, поколение французских философов-шестидесятников, выступив на сцену мировой мысли, сразу же создало и продолжает расширять это внутреннее «проблемное поле», на котором идут воистину междоусобные интеллектуальные сражения за истину.
И в них многие, особенно английские и американские социально ориентированные «левые деконструктивисты» прибегают к авторитету «мэтра Фуко» в споре с последователями «мэтра Деррида».