Леонид Соболев - Капитальный ремонт
— Однако многие из них пошли на виселицу за революцию, — горячо перебил Морозов. — Это — тоже слякоть? При всем вашем цинизме вы не смеете унижать подвижничество народовольцев, декабристов, лейтенанта Шмидта…
— Не галдите вслух, мичманок, здесь военный корабль, — сказал Ливитин серьезно. — Я не про них. Никому не возбраняется бесплодно лазать на Голгофу, бесплодно, потому что все равно революцию сделают не они. Революция придет снизу, мимо вашего героического фрондерства. И будет эта революция совсем не такой, какой вы себе её представляете; не дай бог, если она случится в нашем поколении, благодарю покорно…
— Если вы так отчетливо видите приближение революции, — ехидно вставил Морозов, — тогда будьте последовательным: давите ее, чтоб дотянуть благополучно свое поколение.
— Почитайте, Петрусь, «Историю Пугачевского бунта», господина Пушкина сочинение, почитайте и взгляните революции в лицо. Она будет страшна и истребляюща. Пугачев был умный мужик и смотрел в корень: бей бар и господ, а после, мол, разберемся, что к чему! Вы знаете, какая сила поперла за ним на этот клич? Сообразите, чем вы эту силищу удержите? Не этим ли? — Он подкинул на ладони браунинг и пренебрежительно швырнул его на койку. — Самоутешение идиотов! Девять зарядов и девять сотен Митюх — арифметика убедительная. Предоставим Шияновым и Греве верить во всемогущество этого талисмана… Задача жизни, мои юные друзья, заключается не в том, чтобы сдерживать перстом жернова истории, а в том, чтобы между этими жерновами найти свое место. Всякое поднявшееся на дыбы зерно будет размолото в муку. А то, которое найдет свою ямочку, уляжется в нее и не будет подыматься в возмущении — будет благополучно крутиться… Вот вам философия непротивления, исправленная и дополненная лейтенантом Ливитиным. Открой дверь, Юрик, это, наверное, о катере докладывают.
Но в открывшейся двери стоял боцман Нетопорчук. Он был красен от волнения и напряжен заранее.
— В чем дело, боцман? Ко мне? — спросил Ливитин.
— Дозвольте, вашскородь, доложить…
— Дозволяю.
— Дозвольте, вашскородь, прощенья просить, как я обознался с вашим братцем, господином гардемарином, — начал Нетопорчук хрипло, моргая глазами. — Так что, вашскородь, они, значит, вышли ночью оправиться и не по форме одеты были…
— Знаю, — сказал Ливитин, и Нетопорчук переступил с ноги на ногу.
— Так что окажите милость, вашскородь, простите за глупость… Кальсонов сперва на них не было видно, я потом разглядел, что кальсоны господские… Разве бы я позволил?..
— У него проси прощенья, не у меня, — сказал лейтенант, отводя глаза. Морозов тоже опустил голову, тщательно приглаживая уголки приговора.
Нетопорчук, затосковав и багровея до шеи, повернулся к Юрию.
— Простите за глупость, господин гардемарин, — проникновенно сказал он, подымая на него глаза.
Юрий покраснел. Взрослый человек, серьезный и печальный, смотрел в глаза преданно и виновато. В этом было какое-то позорное и гадкое ощущение, точно кто-то целовал ему сапоги, а он старался отдернуть ногу.
— Я ничего… я даже не помню… Ступай, пожалуйста, — ответил Юрий, неловко путаясь в словах.
— Тогда дозволите идти, вашскородь? — спросил Нетопорчук, облегченно вздыхая.
— Ступай, — кивнул ему лейтенант и потянулся за папиросами.
Нетопорчук вышел. Неловкое молчание повисло в каюте. Все трое не хотели смотреть друг другу в глаза. Лейтенант медленно закуривал; спичка почти догорела, когда он щелчком швырнул её в пепельницу, и тогда мичман Морозов резко встал.
— Как все это подло… мерзко… гадко… — сказал он, морщась, раздельно кидая слова, как плевки, и складывая приговор дрожащими пальцами вдвое, вчетверо, в восемь и в шестнадцать раз. — Ужасный, организованный абсурд! Николай Петрович, как вы можете…
— Войдите! — громко крикнул лейтенант, и Морозов замолчал, не находя пальцами кармана.
— Катер подан, вашскородь, приказано доложить, — сказал рассыльный с вахты, вытянувшись в двери.
— Хорошо, ступай, — ответил лейтенант, вставая. — Ну, собирайся, Юрий, поцелуемся! Петруччио, я прошу вас не уходить из моей каюты. Вам некуда идти и незачем…
В катере Юрию стало грустно. Он сидел один в кормовой каретке, слушая негромкий рокот машины. «Генералиссимус» бесшумно и плавно отступал назад, слабо освещенный последними косыми лучами огромного солнца, сплюснутого у горизонта, и было нельзя различить на корме высокую фигуру брата. Может быть, он спустился уже в кают-компанию.
Юрий вздохнул. Она снова просияла перед ним всеми люстрами, лампами, белыми кителями, серебром и скатертью стола — волшебным видением праздничной, чудесной жизни, далекой целью нудных и утомительных трех лет несвободного гардемаринского прозябания. Настоящий корабль, сверкнувший ему тремя днями великолепной флотской службы, маня, отходил вдаль. Он медленно поворачивался, меняя очертания (катер огибал линкор с носа), и мачты его быстро сходились. На момент они слились в одну, и тогда «Генералиссимус» потерял свою огромную длину: он грузно расселся вширь, оплывая броней с башен и рубок книзу, как будто она не могла сдержать своей собственной тяжести и медлительно стекала к бортам, как незастывшая краска, наслаиваясь и утолщаясь темно-голубыми своими потеками. Низкий, неподвижный и грозный, он уставился пустыми глазницами якорных клюзов в воду перед собой, и казалось, что тусклое тонкое её стекло было прогнуто у бортов спокойной и непомерной его тяжестью. На баке, где тонко торчал гюйсшток с разноцветным гюйсом, было безлюдно. «Генералиссимус» молчал, и молчание лежало на рейде.
Внезапно корабль вскрикнул высоким, жалобным, протяжным криком. Звук родился непонятно откуда. Казалось, это кричал сам корабль, и то, что голос его был слаб и высок, было неожиданно страшным. Чистый, тонкий вопль повис над тишиной рейда, продержался несколько секунд, потом упал на октаву вниз, и печальные, медлительные квинты начали безнадежную жалобу на неизвестном языке.
Это была обыкновенная повестка — сигнал, играемый на горне за четверть часа до спуска флага. Юрий слышал её в плаванье каждый день, но никогда еще она не рождала в нем такой печальной тревоги, как сегодня. До сих пор сладко трогавшая его чувствительность и вызывавшая неопределенные мечтания, сегодня она была неприятно томящей. Большой, могучий корабль, отступающий вдаль, очевидно, плакал неуклюжими и страшными мужскими слезами, и от этого стало неуютно. Юрий решительно встал, приписав этот горький осадок исключительно своей грусти от расставания с «Генералиссимусом», и вышел из каретки на борт катера, чтобы отделаться от неприятного впечатления.
Вдоль кожуха безобразной грудой лежали сундучки и какие-то корзинки, сваленные как попало. Крючковой среди них стоял одиноким столбом на пожарище.
— Что это за багажный вагон? — спросил Юрий шутливо и достал было портсигар, чтобы угостить крючкового папиросой и в разговоре забыть о тоскливом крике корабля.
Крючковой посмотрел на него сбоку, не поворачивая головы.
— Приказано сдать на «Бдительный». Осужденных вещи.
Юрий смешался. Тон крючкового был серьезен. Шутки его матрос не захотел принять, и это было унизительно. Он повернулся, небрежно насвистывая, чтобы сохранить достоинство, и взглянул вперед.
«Бдительный» вырастал впереди узким и хищным своим телом. Игрушечный трапик в четыре ступеньки был важно спущен с борта и гордился медными своими стойками и толстыми фалрепами, обшитыми красным сукном, совсем как у больших. На палубе было пусто. У среднего люка неожиданно и волнующе возникла фигура часового. Острый штык его торчал в небо. Наличие этого штыка в совсем не положенном месте палубы было понятно, неприятно и зловеще.
Этот штык, плач повестки, сундучки и корзинки, гюйс на пустынном баке молчаливого «Генералиссимуса», браунинг Морозова, приговор слились в неразрывную цепь ассоциаций, и она давила сердце тревожным и неловким ощущением. Пустяки, походик будет! На миноносце, набитом бунтовщиками-кочегарами!..
Но над трапиком, встречая катер, белым ангелом-хранителем склонился розовощекий мичман. Юрий узнал в нем Петрова, который год назад в корпусе был унтер-офицером его отделения. Поэтому (и потому еще, что приезд Юрия был предварен семафором лейтенанта Ливитина) его приняли на миноносце, как родного, и Петров тотчас провел его в кают-компанию. Она была светлой и душистой, крохотной, как бонбоньерка, и необыкновенно уютной. Круглый стол занимал почти всю её площадь, над диванами вокруг него нарядно и весело сверкала эмалевая краска выжженных по ореховой панели орнаментов и картин в билибинском вкусе — витязи, жар-птицы, Иван-царевичи и Елены Прекрасные, собственноручный подарок кают-компании от старшего офицера. В одной из кают, двери которых выходили прямо к круглому столу, бросался в глаза необычайный абажур: с подволока, охватывая тонким прозрачным батистом яркий матовый шар лампы, свисали дамские кружевные панталоны с голубой ленточкой, продернутой в прошивке.