Александр Говоров - Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года
Атаман наконец запустил в дело штанбу и вышел к костру. Бяшу холодок по спине подрал – у атамана когда-то были вырваны ноздри, и лицо его, и без того рябое, страшное, мнилось как бы звериным.
Атаман сел у костра на единственный во всем колымажном сарае стул – все прочие сидели на земле, на соломе, – и казак, которого остальные с известной почтительностью именовали «пан Хлуп», поспешил накинуть ему на плечи душегрейку, затем чистой полоской ткани аккуратно обвязал атаману лицо, и оно приобрело вполне земное, даже добродушное выражение. Оглядев сидящих вокруг костра, атаман засмеялся.
– Шут, ты лишний, – сказал он Татьян Татьянычу, который примостился как раз возле ножек его стула. – Нас тут тринадцать, чертова дюжина.
– А ты не оттуда считаешь, – спокойно ответил шалун. – Ты начни с меня, тогда лишним будешь ты, твое воровское величество.
Разбойники вглядывались в атамана, ожидая, как он отнесется к ответу шута, но тот улыбнулся, и все вокруг костра разразились хохотом.
– А ты все тот же… – сказал шуту атаман. – А меня ты узнал, старый плутишка?
– Как же, как же… Тебя и без ноздрей узнаешь, которые ты оставил на память твоему господину, царевичу Алексею Петровичу.
– А тебя чем одарил твой возлюбленный царевич? Что-то ты не в карете к нам прикатил?
– Ха! Еще мальчишкой ты был, я тебе сказывал: там, где глупость катит в карете, ум идет пешком.
– Где ж тогда разница меж дураком и умным?
– Разница? Умный спрашивает, дурак отвечает.
Казаки не знали, смеяться им или негодовать. Некоторые еле сдерживались, чтобы не схватить дерзкого шута за шиворот.
Но атаман со снисходительной усмешкой продолжал наблюдать за шутом с высоты своего стула.
– А мне говорили, что тебя тут твои новые господа заставляют окорока целиком съедать и даже исподники.
– Упаси бог, – ответил шалун. – Ты лучше-ка ответь, зачем ты вновь на Москве народ православный смущаешь и зачем тебе старый дурак, который доживает себе на покое, питаясь господскими исподниками?
– Хотел тебя, дядюшка, повидать, ай мало этого?
– Ну, я же не стыдливая девица, коя потупляет очи, егда узре жениха грядуща, чего меня видать? Говори правду.
– Видеться надобно с царевичем.
– Вон оно! Царевич в Санктпитер бурхе, ступай туда, там, бают, вашего воровского степенства, как и здесь, полным-полно. Да и почто ты ко мне? Ступай к Авраму Лопухину, он его, царевича, здесь конфидент[189].
– К Лопухину не пойду, меня же через него казнили. Будь милостив, дядюшка шут, помоги в просьбе моей.
– Ну, добро. А скажи допреж, почто тебе царевич? Ты же знаешь неверность его и буйство почти отцовское, а разума ведь он у батюшки не занял!
– Большое дело хочу заварить. Почище, чем при покойном Кондратии Булавине. – Атаман благоговейно перекрестился, за ним двумя перстами перекрестились и все прочие. – Да ведь для такого дела нужен самозванец. У Разина был царевич якобы, Алешка Нечай, потом объявлялись царевичи Симеошка и Тимофей Лупленый. Кондратию как раз царевича не хватало.
– Знать, желаешь ты всех прочих воров перещеголять? У тебя-то будет подлинный царевич! И что же ты под его именем учинишь?
– Али не видишь всюду страдание народное? Засилье боярское и поповское, теперь еще и немецкое! Жгут и казнят напрасно, догола мужика обирают. Великий же государь проклят! Проклят, потому что немецкие чулки да букли[190] заводит…
– Антихрист! – вдруг выкрикнул блаженненький, и все вздрогнули, даже печатники бросили свои доски. – Се грядет антихрист! Скорбь великая, и плач, и рыдание горькое, и боязнь нестерпимая!
Все усердно крестились двумя перстами, кроме шута и Бяши с Максютой, почему на них и поглядывали весьма косо.
– И это твое войско? – Шут обвел рукой всех в колымажном сарае.
– Моих тут только двенадцать, – ответил атаман. – Прочие из слободы Печатниковой, мы у них квартируем, вот я и велел им в лубке помогать, чтобы люди не забаловались. Но из малого, дядюшка, вырастают великие дела!
– Знаем, знаем, – усмехнулся Татьян Татьяныч. – Государь Петр Алексеевич точно твоими словами сказывать изволит. Однако, может, вместо царевича ты бы самого царя сманил гулять на Дон?
– Шутишь, дядюшка! Бают досужие, что подменен наш царь на немца… Казнит встречного и поперечного. Каких людей загубил – перста он их мизинного не стоит! Преобразователь! Шуты у него на свиньях скачут! А собор всепьянейший, а водка в корытах посреди дворца, а попы пьяные всенародно валяются?… Вот ежели б нам того подлинного царя сыскать, коего немцы упрятали!
– А совсем без царя вам нельзя?
– Как… без царя?
Атаман, который в этот момент пил из кружки, даже поперхнулся, закашлялся.
– Как – без царя? Кто же будет править?
Татьян Татьяныч порылся в кармане и достал бумагу, сложенную в квадратик. Это был очень старый лист, желтый и хрупкий от времени, – немецкая гравюра. На нем был нарисован помост, а на помосте плаха, перед которой стоял на коленях, молитвенно сложив руки, человек с бородкой клинышком. Вокруг шеренгами сходились торжествующие люди в остроконечных шляпах, а в облаках парили фигуры – Истина, Справедливость, Свобода, перстами указуя на происходящее действо.
– Вот, – сказал Татьян Татьяныч, поворачивая свою иноземную куншту так, чтоб видно было каждому. – Лет полста тому назад или более англичане короля своего Карлуса[191] до смерти забили. За алчность, за неправду, за забвение народа! И что же? Живут себе, не тужат!
– Кто же у них правит? – недоверчиво спросил атаман. Он протянул кружку, и пан Хлуп поспешно налил ему еще вина.
– Сами собой и правят. Жребий кидают. Кому выпадет, тот и правит условленное время.
Атаман засмеялся. Оглядел своих приверженцев, спросил:
– Скажи, пан Хлуп, выпал бы тебе жребий, сел бы ты на мое атаманское стуло?
– Ни батько, – поспешно ответил тот. – Николи.
– Вот видишь, дядюшка. Таково же и всем. Царь нужен, либо царевич, либо, прости господи, сопля любая, абы в короне.
– Эх! – махнул Татьян Татьяныч. – Тебе не втолкуешь. Как с ноздрями был ты пентюх, так и без ноздрей – простак. Давай-ка поторопись, полночь на носу. Либо ты отпускай меня, либо уж казни, раз такова твоя милость…
– На кол его, на кол! – заблеял сладкогласный тенор.
А блаженненький басом ухал свое:
– Антихрист, антихрист! Земля вся потрясется, и камни все распадутся, пройдет река огненная, пожрет всю тварь, всю земную!
Множество рук протянулось к Татьян Татьянычу, чтобы его схватить.
– Цыц! – произнес атаман тихо, но так, что все руки тотчас убрались. – Послушай, дядюшка шут, хочу все же я твою истину уразуметь. Ведь ты же сам пострадал от царя-антихриста! Глянь-ка вот на этого праведника с косичкою. Он у директора Печатного двора портки моет, а ведь ученый человек, не хуже тебя – латынь знает. А за что он в такое поношение попал? За то, что был он у гетмана Мазепы, который первый на царя-злодея оружие поднял… За то праведник сей с Печатного двора несправедливости и поношения многие претерпел и с нами теперь на Дон гулять пойдет.
– Мельница какая-то, – сказал Татьян Татьяныч. – Ты – на царя, царь – на тебя, тому благо и другому благо… Ки-ки-ки! Кукареку!
– Постой дурить, – продолжал допытываться атаман. – Ведь сколько раз ты сам хулил царские деяния разные, а язычок у тебя, балаболка, вострее ятагана[192]. Это ли не воровство?
– Я шалун, – сказал Татьян Татьяныч, пытаясь встать и оттеснить сгрудившихся вокруг него. – С дурака что и возьмешь? Дурак есть выкидыш правды. Но я-то шалю языком, а ты шалишь кулаком. Язык кулака проворней, да кулак-то погрозней…
– А ну, все прочь! – приказал атаман, и все отшатнулись от шута. – Подай-ка, пан Хлуп, мою лиру, затянем лучше мою любимую, головушки и поостынут.
И он заиграл, перебирая струны. Запел протяжно, и великолепный тенор Мануйловича вторил ему:
Нищ есмь.
Села не имею,
Добра не стяжаю,
Купли не дею.
Князю не служу, боярам не точен,
В слугах не потребен,
Книжному ученью забытлив,
Церкви божией не держуся,
Заповеди преступляю,
Беззакония исполнен,
Грехи совершаю!
Все пригорюнились, глядя в раскаленные уголья костра. Блаженненький ворошился, укладываясь так, чтобы каменный крест не давил. Атаман хлопнул себя по коленке, передавая лиру пану Хлупу.
– Тебе, шут, нас не понять, – сказал он. – Ты комнатная собачка, мы – степные псы.
Он тоже задумался, опустив чубатую голову. Костер потрескивал, пресс ухал, выдавая один оттиск за другим. Пели предрассветные петухи.
– Да, – встрепенулся атаман, – где этот… тот… который про Устю…