Альфред Дёблин - Три прыжка Ван Луня. Китайский роман
Я никогда не достигну Благословенных Островов, и растение чжи[127] не сорву; ничто из того, что я некогда пережил, больше не может — не вправе — существовать. Без погребения остался честный Су Гоу. Неприкаянные духи должны избегать меня, ибо я сам пуст внутри, я — пожелтевший лист, бумажный дракон, пестро раскрашенный и с сиреной в утробе, наподобие тех, которых на юге носят впереди похоронных процессий. Я стал таким, что внушаю страх самому себе, когда у меня находится время, чтобы посидеть на камне; я кажусь себе одним из непоседливых гуев[128] — тех, что охотятся за человеческой плотью.
Однако ты, Ма Ноу, ты не таков. Тебе повезло. Глаза твои лучатся надеждой, в твоих кишках угнездилось удовольствие. Ты мельче, ничтожнее, суше меня, но — смеешь хвалиться передо мной своим жизнелюбием.
Я тебя встретил, Ма Ноу, два дня назад. Это был ты, не правда ли, — ну признайся! У пруда, меж двумя ивами. Ты был тем журавлем, что никак не хотел отвязаться от меня, а все расхаживал поблизости на своих кичливых ногах, ярко-пурпурных, и выхватывал из травы лягушек. Ты тогда хвастался своим белым одеянием и хитро посматривал на меня желтым глазом, наклоняя кроваво-красный хохолок[129]. А потом, когда на моих глазах ты наконец нажрался вволю и я покинул тебя, ты взмыл в воздух и сбросил на мой халат, на мои сандалии свой черный помет.
Но слушай, злобный дух, слушай, гуй, меня ты не сумеешь погубить — это я тебе точно говорю. Не сумеешь, говорю я тебе! Тебе, гуй, придется убраться восвояси!»
Ван, вытянув вперед больную ногу, размахивал мечом. И брезгливо, свистящим шепотом выкрикивал свои обвинения прямо в обращенное к нему птичье личико сидевшего напротив ересиарха. Каждую фразу швырял со злобным удовлетворением — как горсть толченного перца. В его словах звенела ледяная ярость.
Ма Ноу теперь испытывал безмерную ненависть к этому человеку. Время от времени он насмешливо кривил губы, напрягался, будто готовясь к смертельному прыжку, — но в последний миг, скрепя сердце, осаживал, охлаждал себя. И не трогался с места; принял такое решение — не трогаться с места.
«Ежели мой брат Ван нынешней ночью встретит во сне Царя Светляков, пусть лучше не благодарит его. Один мудрец, живший в эпоху Хань, учил: путь, по которому ты идешь, гневаясь, будет напрасным. Мой брат Ван носит на боку боевой меч. По его словам, он должен носить такой меч — и потому не вправе приближаться к священному Дао. Моему брату стоило бы задуматься о моем — пусть жалком, но безмятежном — состоянии: я скорее позволю, чтобы меня ударили, чем сам ударю другого. Меч моего брата, как кажется, имеет одержимую душу, из-за чего владелец меча и заблудился в болоте. Что же касается Ма Ноу с острова Путо, то он никогда не дотронется до меча — никто и ничто не подвигнет его на такое. Ибо он слишком слаб, чтобы иметь дело с бешеным духом меча. Ма Ноу и ныне следует Дао, как следовал ему в хижине близ утесов Шэнъи, — будто только сейчас услышал слова человека, говорившего тогда как бодхи-саттва, слова Ван Луня: „Лягушка, как бы ни пыжилась, не проглотит аиста. Против судьбы помогает только одно: не действовать; быть как прозрачная вода — слабым и уступчивым. Мы хотим подняться на горный пик, более прекрасный, чем все, виденные мною прежде: на Вершину Царственного Великолепия“. Ма Ноу как раз и идет, не отклоняясь, к этому пику. А поскольку он не свободен от вожделения к женщинам, то идет туда вместе с ними. Однако до вершины он должен добраться и обязательно доберется. Ты, Ван, можешь меня презирать, но женщины для меня и вправду желанны, глаза мои прилепляются к ним как к пестрым орхидеям, и никогда мои молитвы не были такими чистыми, как после той ночи, когда одна из них возлегла со мной на этом вот мешке с соломой. Ни одно „погружение“ на острове Путо, которое я наблюдал или пережил сам, ни одно „отрешение“ не было таким мощным, как мои „погружения“ и „отрешения“ после заурядных соитий с женщинами. В любовном томлении моих рук и чресл ничуть не больше зла, чем в гортани, алчущей пищи. Шакьямуни ошибся. Для меня это очевидно. И если в горах Наньгу я рассказывал о золотых буддах другое и ты в это другое поверил, значит, я учил тебя злу и есть своя справедливость в том, что теперь зло возвращается ко мне; но с толку ты меня все равно не собьешь. Ван, наши с тобой пути разошлись. Так не мучай же понапрасну себя и меня!»
Ван Лунь с окаменевшим лицом сидел на перевернутой тележке. Длинный боевой меч валялся на полу посреди отбитых золоченых голов. Ван уже понял, что произойдет дальше; Ма Ноу — тоже. Им больше не о чем было говорить.
Ван попросил Ма Ноу принести ему воды, чтобы обработать рану, а завтра позвать врача. Ма с помощью двух других братьев притащил в хижину несколько охапок травы. Прежде чем лечь, Ма и Ван взглянули друг на друга, будто прощаясь. Постояли рядом пару мгновений. И затем провалились, опустошенные усталостью, в сон.
ВАНоставался у «расколотых дынь», собиравшихся вскоре двинуться к югу, четыре дня. Он наблюдал за их жизнью, перезнакомился с большинством братьев. Он не вступал с ними в споры, лишь скупо и туманно намекал, что «поистине слабых» ждут тяжкие испытания. Когда его спрашивали, почему он, если и вправду, как все они, хочет покорствовать судьбе, носит солдатскую куртку и боевой меч, Ван отвечал с улыбкой, что многие люди маскируют свое мягкосердечие, дабы отпугнуть зло. Так происходит, например, в день цзинчжэ[130], в пятый день пятого месяца, когда злобствуют «пять ядовитых гадов» — змеи, скорпионы, тысяченожки, кроты и ящерицы; тогда испуганные матери втирают в уши и носы ребятишкам измельченные серные цветы, смешанные с вином, и рисуют на их лбах знак «тигр»[131]; но ведь это вовсе не значит, что дети их свирепы как тигры.
В Ване — с того дня, когда он в снежную бурю покинул горы Наньгу, и вплоть до теперешнего мгновения — происходила некая перемена. Ма еще тогда, когда они вместе сидели в комнате с сельскохозяйственными орудиями, в селении Бадалин, заметил, что в Ване укрепляется сострадание к доверившимся ему братьям. С тех пор Ван совершил многотрудное странствие по провинциям Чжили и Шаньдун. И с чем большими трудностями он сталкивался, тем сильнее что-то вытесняло его из роли «поистине слабого», которая обеспечила бы спасение его души. Он все последовательнее занимал позицию защитника своих братьев. И чувствовал, что должен сражаться за всех отверженных китайской земли.
Под Цзинанью его ожидало искушение. Он не смог противостоять порыву, болезненно и радостно теснившему грудь, и, вымазав лицо углем, пошел по проселочной дороге, приближаясь с восточной стороны к Цзинани. Он шагал в одиночестве, потом решил подождать какого-нибудь каравана, чтобы вместе с ним проскользнуть в город. Но в это время дня никаких караванов не было: телеги торговцев растительным маслом, фруктами, овощами, углем приезжали в Цзинань ранним утром. И еще прежде, чем Ван с несвойственным ему легкомыслием попросту подошел к восточным воротам, его заметили двое полицейских; они издали опознали его по высокому росту, по качающейся походке — и с помощью охранника задержали как раз в тот момент, когда Ван, изображая из себя коренного жителя Цзинани, невозмутимо проплывал сквозь восточные ворота.
Сквозь крошечное, не больше ладони, зарешеченное окошко подвала, в который его бросили, Ван видел извилистую торговую улицу с лавками и шумной многоцветной толпой, когда-то служившую подмостками для его проделок и авантюр. С левой стороны, как он знал, располагался рынок: туда выходила улица с храмом великого покровителя музыкантов Хань Сянцзы. Если идти прямо, можно быстро добраться до гостиницы, в которой одно время жил Ван, и до дома Су Гоу, впрочем, давно сгоревшего. Чуть дальше — та самая площадь, где в день убийства дусы упражнялись солдаты провинциальных войск.
Тогда-то Ван и столкнулся с сильнейшим искушением: ему захотелось остаться здесь, спокойно дождаться решения суда, претерпеть казнь через расчленение. Он не отдавал себе отчета в том, откуда взялось это страстное желание. Ему хотелось умереть не где-нибудь на чужбине, а среди мельтешения этих обманывающих друг друга плутов, среди всей этой трескотни, ударов гонга, голосов рыночных зазывал — здесь, на своей родине. В подвале Ван много думал о резких поворотах, случавшихся в его жизни. Как он оставил товарищей с перевала Наньгу, как всего несколько недель назад был гостем на роскошном пиру у Чэнь Яофэня. как погиб дусы, а еще раньше — Су Гоу, и как сам он когда-то обманывал, злобствовал, занимался воровством. Все это представлялось Вану невыносимым; и, напротив, он почел бы за благо, за величайшее счастье прямо здесь и сейчас претерпеть все, что ему суждено, — все до конца.