Станислав Зарницкий - Дюрер
К слову сказать, потом они его все-таки получили.
В конце визита поинтересовался Джанбеллини, доволен ли мессер Альберто своим пребыванием в Венеции. Ответил сначала Дюрер, что жаловаться ему нечего. Но потом не удержался, выложил все свои обиды: и как вызывали его к казначею-прокуратору, и как запугивают купцов, торгующих его гравюрами, и как бесчестят его имя. Скривился Беллини: да полно, разве только в одной Венеции существуют неблагодарность и зависть? Неужели в немецких землях все обстоит иначе? Может быть, утешит художника хорошая венецианская пословица: множество печалей дается лишь великому мастеру…
Похвала Беллини, произнесенная в присутствии многих, оказала воздействие. Изменилось отношение к Дюреру. По крайней мере, стали узнавать на улице, появились даже заказчики, да и гравюры поднялись в цене. Рассеялись мрачные тучи. Увидел Дюрер, что сияет над Венецией веселое весеннее солнце, а черный цвет гондол вроде бы и не портит вид ее каналов. Через неделю после визита мессера Джованни распрощался Дюрер с последними из привезенных картин — две продал за двадцать четыре дуката, а еще три обменял на кольцо для Вилибальда.
Если судить по последующим письмам к Пиркгеймеру, то настроение художника значительно улучшается. «Знайте также, что я милостью божьей живу хорошо и очень спешу с работой». В духе того времени наполняет он послания к другу скабрезными шутками, потешается над любовными интригами Вилибальда и письмо сочиняет на немыслимой смеси немецкого и итальянского языков. Можно подумать, что в Венеции Дюрер только развлекается. «Также знайте, что решил я было научиться танцевать и был два раза в школе. Но после того как пришлось заплатить учителю дукат, никто не заставит меня снова туда пойти. Я истратил бы на ученье все, что я заработал, да еще в результате ничему бы не научился». Передает Альбрехт Пиркгеймеру приветы то от купленного им плаща, то от костюма. И вместе с тем жалуется, что деньги тают как дым и нужно срочно искать новые заказы.
В одном из писем неожиданно проскальзывает намек, что и он, Дюрер, не ведет в Венеции жизнь девственника. Уж не смутила ли его покой эта особа с роскошными рыжими волосами, которую он столь любовно изобразил на портрете, считающемся шедевром немецкой живописи и, по мнению знатоков, поразившем венецианцев? Не ради ли нее он берет уроки этикета и танцев?
Но жизнь художника все же, видимо, была несладкой и после заступничества Беллини. Нападки со стороны венецианских живописцев не прекращаются. Об этом он тоже пишет Вилибальду. Зная, что Пиркгеймер ждёт более серьезных сведений, чем сообщения о наличии в Венеции драгоценных камней и лебединых перьев для письма, Дюрер вопреки предостережению Кунхофера собирает и их. «О, если бы Вы были здесь, каких бы Вы увидели красивых итальянских ландскнехтов! Как часто я Вас вспоминаю! У них большие рунки[1] с двумястами семьюдесятью восьмью лезвиями; тот, кого они ими заденут, умрет, ибо все они отравлены… Венецианцы собирают большое войско, также папа и французский король. Что из этого получится, я не знаю, ибо над нашим королем здесь сильно насмехаются».
Нет, все-таки во многом показной была веселость Дюрера в письмах к «высокоученому, истинно мудрому знатоку многих языков, сразу раскрывающему всякую ложь и быстро отличающему истинную правду, достопочтенному, высокочтимому господину Вилибальду Пиркгеймеру». Особенно много забот начали доставлять письма из дома, которые стали приходить чаще, как только альпийские перевалы очистились от снега. До Нюрнберга дошли слухи, что Дюрер транжирит деньги на женщин и развлечения, что он не торопится покидать Венецию и поэтому тянет с выполнением заказа, что — о, великий боже! — он носит белые перчатки. Это было правдой: руки продолжали болеть.
Агнес не скрывала, что все эти сведения почерпнуты ею из Альбрехтовых писем Пиркгеймеру, который не считает нужным хранить их в тайне, и что «развратное поведение» ее супруга стало достоянием языков нюрнбергских кумушек. Но хуже этого были постоянные нападки Агнес на мать и брата Ганса. Оставленные им перед отъездом деньги, которых, как ему казалось, должно было хватить надолго, были израсходованы, и супруга изливала гнев не только на него, но и на посаженных им на ее шею «дармоедов». Не было иного выхода, как снова обратиться к Пиркгеймеру.
«Скажите моей матери, — писал он, — чтобы она поговорила с Вольгемутом о моем брате, не может ли он дать ему работу, пока я не вернусь, или устроить его к кому-нибудь другому, чтобы он мог себя содержать. Я охотно взял бы его с собой в Венецию, это было бы полезно и мне, и ему также для изучения языка. Но она боится, что на него упадет небо. Я прошу Вас, присмотрите сами за ним, на женщин надежда плоха. Поговорите с мальчиком, как Вы это умеете, чтобы он учился и хорошо себя вел, пока я не вернусь, и не был бы в тягость матери. Хоть я и не все могу сделать, все же я стараюсь сделать то, что в моих силах. Один я бы не пропал, но содержать многих мне слишком трудно».
Все поручения Вилибальд выполнил честно. Отношения же с Агнес испортил окончательно. В очередном письме супруга ругала Пиркгеймера на чем свет стоит за непочтение к патрицианской дочери, то есть к ней. Она ведь не какая-нибудь стерва с Пегница. А Вилибальдовы деньги ей не нужны. Она и сама их добудет: в ближайшее время отправляется на ярмарку во Франкфурте и забирает с собою Барбару — нечего той даром хлеб есть.
Из письма Вилибальда Альбрехт уразумел, что, собственно, произошло. Пиркгеймер опять напомнил ему о невыплаченном долге и в связи с этим зубоскалил: если друг его не вернет, то в соответствии с обычаями города возьмет он Агнес в наложницы. Был действительно в Нюрнберге закон, гласивший, что в случае неуплаты долга заимодавец может отобрать у должника жену или же разметать печь в его доме. Видимо, сказал нечто подобное Агнес, отсюда и вся буря.
К троице «Праздник четок», несмотря на все старания Дюрера, не был закончен, но не потому, что мастер развлекался, как считали в Нюрнберге. Несколько раз переделывал эскиз, чтобы окончательно изгнать из него все мрачное, сумрачное — то, что, помимо его воли, проникало туда. Праздник все-таки должен быть праздником — больше света, больше ярких красок! Идея Джорджоне, что цвет тоже является необходимым элементом композиции, увлекла Дюрера. Наконец-то он ясно представлял всю картину.
…На фоне альпийского ландшафта, залитого ослепительным солнцем, возвышается на троне Мадонна с младенцем на руках. В ярких праздничных одеяниях склонились перед нею представители всех сословий — рыцари, купцы, ремесленники, среди них и сам живописец, и Конрад Пойтиигер, и каменных дел мастер Иероним, полузабытый творец Немецкого подворья. Здесь же и старшины Фондако. Весь мир славил Мадонну, заступницу человечества, и богородица благословляла всех живущих и созидающих во имя прославления христианства. Младенец Христос возлагал венок из роз на голову папы, Мадонна — на голову императора Максимилиана. Это был новый Дюрер, совсем другой, чем автор «Апокалипсиса».
Идея единения и мира, лежавшая в основе композиции — выполняя божественное предначертание, папа сплачивает всех силой религии, а император силой власти и просвещения — до зрителей, однако, не доходила. Были известны планы Максимилиана, направленные отнюдь не на спасение мира. Старшины Фондако первыми обратили на это внимание. Их мнение разделял и нюрнбергский посланник Бернард Хиршфогель. Он во избежание неприятностей советовал вообще убрать фигуру императора. Но было поздно что-либо переделывать.
Откровенно говоря, Дюрер не верил предположениям посланника.
Будь что будет. А потом, может быть, посланник несколько преувеличивает. Известно, что, потеряв недавно сына, Хиршфогель вообразил, подобно Кунхоферу, что за всеми пакостями, обрушившимися на немецкую колонию, несомненно, кроется рука Совета десяти. Он осторожничал сверх меры.
Тем не менее Хиршфогель оказался прав. Когда в августе Дюрер завершил работу над «Праздником», первые же его критики сразу обратили внимание на фигуру Максимилиана на переднем плане. И то, что венки возлагались одновременно на папу и императора, тоже не ускользнуло от их внимания. Не намек ли здесь на союз Максимилиана с Римом против Венеции: Дюрер пытался уйти от этих вопросов, перевести разговор на чисто живописные достоинства и недостатки алтаря, но попытки были тщетными. Планы императора занимали город лагун значительно больше, чем все алтари, вместе взятые.
Показывал Дюрер свой «Праздник» и Джованни Беллини. На фигуру императора мастер, казалось, не обратил внимания — во всяком случае, не задержал на ней взгляда. Мадонна значительно больше заинтересовала его. Относительно ее Джанбеллинb высказал единственное замечание: овальная форма, которую придал его немецкий коллега лицу Мадонны, вряд ли в Венеции сыщет поклонников. Это — флорентийская манера, в Венеции ее отвергают. Между прочим, продолжал Беллини, ввел ее Леонардо, но это не причина, чтобы считать ее высшим достижением живописи. Уходя, еще раз посмотрел мастер на «Праздник четок» и сказал: такую картину было бы не совестно показать самому Андреа Мантенье. Звучало это как высокая похвала. Вот только теперь остановился его взгляд на Максимилиане, и вроде бы без всякой связи посоветовал Джованни Дюреру уехать из Венеции, посмотреть Италию и повидать мастера Андреа. Правда, в последнее время очень редко принимает Мантенья посетителей, немощен стал, но для мессера Альберто наверняка сделает исключение. Этот совет поставил живописца в тупик. Уж не ожидает ли и Джанбеллини неприятностей из-за императора? Ведь венецианцы никогда не говорят прямо, сплошные намеки и недомолвки. Понимай как хочешь!