Джинн Калогридис - Огненные времена
В общем-то, как глава инквизиции Кретьен мог лично следить за любым процессом. Кроме того, он был кардиналом, санкционировавшим арест матери Марии. И все-таки обычай требовал, чтобы делом занимался местный епископ – в данном случае Риго. Тома мрачно кивнул.
– Он прибудет послезавтра. Он… очень расстроен известием о том, что отец Шарль болен. А еще он хочет убедиться в том, что делом матери Марии-Франсуазы занимаются как следует. Во всяком случае, учитывая то, что волнения нарастают, Риго распорядился, чтобы казнь состоялась как можно раньше.
– Казнь… – потрясенно повторил Мишель. – Тома, неужели вы разделяете желание Риго проигнорировать требуемую процедуру расследования и приговорить узника еще до того, как его вина будет полностью доказана?
Тома презрительно поморщился:
– Ты глупее, чем я думал. Как могло случиться, что ты был воспитан Кретьеном и при этом остался совершенно наивным в отношении политической деятельности Церкви? – Он помолчал. – Ведь существует факт угрозы самому Папе, и это…
– Но это еще требуется доказать, – возразил Мишель.
Однако не успел он закончить фразу, как Тома громко воскликнул, заглушив последние слова монаха:
– Ты сделаешь так, как приказано, и признаешь ее виновной. В противном случае твое рукоположение не состоится. Ты понимаешь, что это будет означать?
Последовало долгое, тягостное молчание. Наконец Мишель опустил взгляд и произнес с фальшивой пристыженностью в голосе:
– Постараюсь закончить свою работу как можно быстрее.
Наступила уже глубокая ночь, когда пришел брат Андре. По его настоянию Мишель был вынужден перебраться в гостевую комнату, примыкавшую к комнате, в которой лежал отец Шарль. Конечно, там было намного удобнее, чем в монашеской келье. Бессонная ночь и пережитые потрясения лишили Мишеля всяких сил противиться этому удобству. Поэтому когда он упал на мягкую перьевую перину и мягкую прохладную подушку, то мгновенно заснул.
И увидел сон…
Он прижимался щекой к твердому плечу, покрытому пропахшей пылью шерстяной материей, а лицо было повернуто к загорелой шее, обвитой шнурком. И он обнимал эту шею своими руками – маленькими детскими ручонками. Он вдыхал странно знакомый запах пота, нагретых солнцем волос и лошадей. Сильные руки несли его по просторному каменному коридору, стены которого были завешены вышитыми золотом коврами.
Впереди шел слуга с мечом на боку. Неожиданно слуга остановился у высокой аркообразной деревянной, скрепленной железом двери и отодвинул тяжелую деревянную щеколду. Когда дверь распахнулась, он вошел первым, а потом дал знак человеку с ребенком на руках, что можно входить.
Там была женщина, придворная дама. Она тут же присела в поклоне, так низко склонив покрытую шелковой вуалью голову, что лица не было видно. В комнате стоял массивный стол, а вокруг него – высокие стулья. Убранство дополняли серебряные подсвечники, алые бархатные подушки и ковры, ковры…
Две открытые сводчатые двери вели в другие комнаты, но вошедших они не интересовали. Мужчина, державший на руках ребенка, обнял его покрепче и сделал шаг назад, глядя, как слуга вытаскивает из ножен меч, а затем осторожно открывает маленькую дверь, казалось, ведущую в какую-то каморку. Он нерешительно шагнул внутрь, а потом махнул рукой остальным, призывая последовать за ним.
Комната оказалась на удивление просторнее предыдущей. Стены в ней были выбелены, обшиты панелями, расписаны изящными бледными розами. Одна стена сплошь была увешена мотками толстых нитей алого, оранжево-желтого, синего и зеленого цветов. В углу стоял большой станок, на котором висел начатый ковер, изображавший женщин, снимающих с апельсинового дерева яркие плоды. Если бы не слабый запах крашеной пряжи, в комнате пахло бы чудесно: каменный пол был усыпан лавандой, мятой, розмарином и осыпавшимися лепестками алых и белых роз, стоявших в кувшинах.
А посреди всего этого сидела за прялкой женщина. Она не обернулась, когда они вошли. И никак не отреагировала на их вторжение, пока мужчина не произнес:
– Госпожа Беатрис, я принес нашего сына.
И она повернулась к ним. Ее пугающе равнодушное лицо осветилось радостью при виде сына. Она была красивой женщиной с безупречными чертами лица, как у римской статуи, и почти такой же, как у статуи, светлой и гладкой кожей. Золотистые волосы были заплетены в косы и курчавились у ушей, а глаза отливали удивительным синевато-зеленоватым светом. На ней была кремовая шерстяная рубашка, а поверх ее – шелковое платье цвета лаванды.
Не произнося ни слова, она отошла от прялки, присела и широко распахнула руки. Мальчик непроизвольно оттолкнулся от груди отца и хотел побежать к ней, но, к его разочарованию, отец продолжал крепко держать его, а слуга встал между женщиной и ее ребенком.
– Ты знаешь правило, Люк, – сказал отец. – Ты всегда должен быть рядом со мной. Понимаешь?
– Обещаю, папа, – отвечал мальчик тоненьким голоском.
Тогда отец опустил его на пол. При этом он положил руку ему на плечо, готовый в любой момент удержать малыша.
Мать мальчика склонила голову в зловещем изгибе, а потом взглянула на своего мужа сузившимися глазами, в которых мелькнуло что-то хищное, безумное. Маленькому Люку ее глаза показались похожими на кошачьи глаза в темноте.
И в тот же миг отец сказал нарочито веселым тоном:
– Люк, почему бы тебе не спеть песенку, которой дядя Эдуар обучил тебя на прошлой неделе?
Госпожа Беатрис медленно опустила руки. Ее лицо было таким несчастным, что малышу захотелось плакать. Но он тут же запел ту песню, о которой просил отец. Это была печальная песня о крестоносце, бедном пилигриме, отправляющемся в чужие края и не ведающем, что его ожидает:
Спою для своей храбрости,
Которую хочу поддержать,
Не желая ни умереть, ни сойти с ума,
Когда из дикой земли
Ни один не вернется.
И когда он запел это чистым, высоким голосом, то увидел, как выражение ее лица стало сначала очень грустным, а потом взволнованным. В конце концов, к его ужасу, она заплакала, а потом кинулась мимо слуги – к нему.
И не успела она подбежать к ребенку, как отец подхватил его на руки и сказал:
– Довольно. Твоей матушке нужно отдохнуть.
И он поспешил вон, в то время как слуга удерживал женщину. Наконец слуге удалось выскользнуть самому и закрыть дверь на щеколду, но Люк слышал, как мать со стоном произносила его имя:
– Люк, мой Люк…
Ничего другого она не говорила, но, пока отец нес Люка через комнату придворной дамы, ребенок слышал, как стон матери превратился в животный вопль:
– Люк…
И Люк плакал, потому что не мог понять, отчего жизнь не может быть более ласковой и простой, и почему мать живет отдельно, и почему он не может побежать к ней, когда она улыбается ему и открывает ему свои объятия. Он плакал и прятал лицо, уткнувшись в отцовскую шею. Отец нес его по крытому, хорошо протопленному коридору, связывавшему покои госпожи с покоями господина. Несчастье его усугублялось осознанием того, что помимо страданий жены отец озабочен чем-то еще. Беспокойство висело в воздухе, как дым, и, будучи более восприимчивым, чем взрослые, слишком доверяющие органам чувств, ребенок чутьем улавливал любое непроизнесенное слово.
И хотя никто не говорил с Люком об этом, он знал, что все находятся в предчувствии некоего предстоящего события. На отце была его лучшая мантия, надетая поверх туники шафранного цвета и скрепленная рубиновой брошью в золотой оправе. Люк тоже был одет во все лучшее: на нем была туника, уже чуть коротковатые лосины и бархатные дворянские туфли с загнутыми носками. Туфли были слегка велики.
Долгое путешествие сквозь мрачные комнаты, затем спуск по внешней лестнице. Через некоторое время маленький Люк оказался в зале с высоким потолком. Он сидел теперь за длинным столом, стоявшим на возвышении. Внизу размещалась еще пара десятков столов, за которыми пировали благородные дамы и господа, а также целая сотня рыцарей, одетых в белоснежные плащи с вышитыми на них соколами и розами. Во главе стола сидел его отец. У него были золотисто-каштановые волосы и сурово сдвинутые брови настолько темного рыжего цвета, что они казались почти черными. Люк сидел за три места справа от него.
Он едва ли не тонул в высоком деревянном кресле, но в то же время был вполне способен достать толстый кусок хлеба, служивший тарелкой, а также прохладный серебряный кубок, наполненный лучшим в замке вином с пряностями. Сделав глоток, он улыбнулся. Знакомое чувство радости шевельнулось в нем, едва он почувствовал запах еды, которая постепенно начала прибывать на стол: здесь были тушеные угри и рыба, жареная баранина, запеченная с уксусом и луком зайчатина, горох с шафраном и пюре из лука-порея с ветчиной, сливками и хлебными крошками. Сидевшая рядом с ним Нана нарезала мясо собственным ножом и положила кусок на хлеб Люка. И прошептала ему на ухо так громко, чтобы он смог услышать, несмотря на звуки арф: