Владимир Афиногенов - Аскольдова тризна
И тогда всё чаще возникала живою перед глазами жена-покойница, которую засек плетью… Почему возникала?! Может, оттого, что не хоронил её и на могиле ни разу не был… Скорее всего — сердце от тоски болело, и не спасали пьяные оргии. И во сне не единожды жену видел: плыла она по небу в белых одеждах, оборачивалась лицом к нему и не звала, а лишь укоризненно глядела большими васильковыми глазами… Тяжёлый пот прошибал тогда Дира.
Возвращаясь однажды с предобеденной прогулки с детьми, мамками да няньками, княгиня киевская увидела, как со стороны Лыбеди, разхрумкивая ледок с грязью (на дворе месяца груденя[56] половина шла), выскочили верховые. По алому корзно поверх тёплого кафтана в переднем всаднике княгинюшка свояка признала — Дира, который, выскочивши на угор, снова пустил коня вскачь берегом Днепра.
— Вот бешеный, и куда это он? — спросила княгиня старшую из мамок Предславу; та, увлёкшись детьми, не поняла вначале, о ком государыня спрашивает, да по зардевшимся щекам и восхищённому взгляду вослед верховому догадалась: о брате мужа…
Старшая стала примечать за княгиней эти взоры с тех пор, как похоронили жену Дира. Сказала:
— И впрямь, бешеный он, княгинюшка… — На такое обращение, без добавления «матушка», Предслава имела право, в отличие, скажем, от сенных или теремных девок. — Никак в сторону могильных курганов подался… — И увидела, как потух взор старшей жена Аскольда.
Не доскакав локтей триста до холма, в котором лежала засечённая плетью жена, Дир на ходу соскочил с коня и бегом — неумело, вприпрыжку, — бегать-то приходилось редко: шагом всё аль на коне, — приблизился к насыпи и заглянул в кувшины — во все двадцать в ряд. Поминая покойницу, мёд выпили, теперь кувшины стояли, осенней дождевой водой наполнены…
«Сам не смог помянуть, добрые люди сделали…» — подумал Дир.
Поднял глаза к небу, увидел быстро сменяющие друг друга серые облака; то они были похожи на фигуру медведя, то на высокую византийскую крепостную башню, то на клубкастый грязный туман, поднимающийся над болотом и рассеивающийся под дуновением сильного ветра…
«Здесь, в священном кургане, покоится тело жены и там, в болоте, в грязи лежит некогда моя возлюбленная и, чтобы она не вставала из смрада и не пугала добрых людей, пробил её сердце осиновый кол… Справедливо ли это?… — задал впервые себе этот вопрос Дир. — Ведь ты узнал, каким зельем опаивал её бывший древлянский жрец… И виновата ли она в том, что взяла в руки лук?! Хорошо, постараюсь забыть и её, и ту, которая находится под ногами… Простите!» — и Дир заплакал и почувствовал лёгкость внутри, будто прорвался назревший веред[57].
Спустился с кургана, сел на коня и неспешно двинулся к Старокиевской горе. А вечером по его повелению закололи двух овец, белую и чёрную, и принесли в жертву Стрибогу, насмерть разящему и жалящему душу богу… И воздал ему молитву Дир в благодарность за то, что вытащил он жало из сердца…
Дир остался в теремном дворце брата, дожидаясь праздника мирского барашка и караманной рыбы, который приходился на двадцать второй день груденя, когда реки Лыбедь, Клов и Почайна покрываются ещё не толстым ледком, а Днепр всё ещё свободно катит мощные воды к Понту.
Крепкие мужики из разных сословий любят тогда на замёрзших реках «резака» делать: разбегаются и ныряют в воду с крутого берега, — у кого башка железная, тот пробьёт ледок, проплывёт под ним несколько саженей, опять головой лунку сделает и выныривает через неё… А некоторые послабее аль попьянее так и остаются подо льдом. Их в этот праздник не спасают: вызвался «резака» делать — отвечай сам за себя… Никто не неволил. Не выбрался наружу, туда тебе и дорога! Но не часто случалось сие, ибо праздник считался пресветлым, потому как неделю назад все злые силы убегали с земли, боясь морозов; по поверью зима приезжает на пегой кобыле и разгоняет нечистых. И некому подзуживать слабых на поступки сильных, а если сильные решились на них, то всё выходило как надо. За редким, конечно, исключением…
Праздник мирского барашка — это день единения, братства, когда поселяне в складчину покупают барана, убивают, сдирают с него шкуру, жарят над костром на вертеле и поедают всем миром. А рыбу ловят подлёдно — караманную, донную, обитающую подо льдом, в темноте, ибо «кара» в переводе с тюркского означает «чёрный», «тёмный», а «мана» — «низина», «дно»… А так как киевляне соседствовали с печенегами, то словечко «караманная» и залетело с Дикого поля.
С утра съезжались посадские, ремесленные люди на Почайну, а теремные, болярские да купцы именитые на Лыбедь. Костры полыхали на берегу, бараны на вертелах над огнём крутились, рыба караманная в котлах варилась; медвяное пиво рекой лилось, — смех, веселье… Степенно прохаживался араб Изид — мастер-отливочник, колыхал животом, терпел раздававшиеся вослед шутки.
— Эй, агарянин, резани-ка лёд!
— Да не головой — пузом…
Изид лишь кривил свои пухлые масляные губы, не огрызался, знал, только ответь — и уделаешься с головы до ног словесным поносом…
А киевляне жеребцами ржут.
Но зато катался, как шар, круглый иудей Фарра. Всем собравшимся вятшим он успел пожелать доброго здоровья, хорошего праздника; за менялой, ни на шаг не отставая, следовали верные телохранители.
Находилась на берегу Лыбеди и жена Фарры Лия, крутобёдрая и полногрудая, моложе мужа на тринадцать лет. Несмотря на то, что народила пять детей, она смотрелась восточной красавицей. Её сопровождали дворовые русичи — мужики и бабы, подобострастно заглядывая ей в лицо, ловя каждое слово и стараясь исполнить любое желание. Ещё бы! В отличие от живущих у богатеев-одноплеменников дворовых, которых пороли чуть ли не каждый день и морили голодом, этих не трогали и кормили от пуза… А своих сенных девок-киевлянок Лия называла ласковыми именами: ласточками, синичками, белыми красавушками… Так дворовые готовы были за Фарру, жену его и детей в огонь и в воду! Но ласковость, привечание работных и лебезение перед людьми непростого звания — видимость одна, за которой скрывались опасные для киевлян намерения. Иудей проник под видом владельца меняльной лавки как тайный соглядатай первого хазарского советника Массорета бен-Неофалима. Подкатился да и оказался рядом с Диром. Фарра довольно поцокал языком, оглядывая его ладную фигуру, обнажённую до пояса: князь готовился головой лёд пробить, приглаживая остриженные «под горшок» волосы. Фарра восхищённо протянул:
— Ай да молодец!
Аскольд, стоящий тут же, неодобрительно взглянул на иудея, подумал: «Всё-таки зря брат в таких игрищах участвует, говорил ему об этом давеча, но разве его, дурня, вразумишь?!»
И Еруслан рядом стоял, тоже по пояс раздетый, — шрам на его лице ещё пуще побагровел на морозном ветру; ждал дружинник, когда Дир разбежится…
Княгиня киевская, в собольей шубке, разрумянившаяся, исподлобья взглядывала на брата мужа… Любовалась им, пригожим…
Дир набрал полную грудь воздуха, с шумом его выдохнул, разбежавшись, сильно оттолкнулся от берега, взмыл ласточкой, опустившись, разбил головой ледовое стекло Лыбеди и вошёл в воду, как острый лемех плуга в мягкое чрево земли… Собравшиеся на праздник замерли, княгиня прикусила пунцовую губку; взглянув на жену и заметив её необычайное волнение, Аскольд удивился… Но не придал этому никакого значения, сам был поглощён ожиданием, когда Дир наружу выберется… Время шло, а пока сие не случалось. Кто-то крикнул Еруслану:
— За ним! За ним!
Дружинник невозмутимо произнёс:
— Погодь! Счас появится…
Скоро лёд у противоположного берега разломился, и из воды, поигрывая буграми мышц, вытолкнулось мокрое гладкое тело князя. И с радостным криком последовал его примеру Еруслан. На той стороне Лыбеди их закутали рынды в медвежьи полсти, дали по доброй чарке, Аскольд облегчённо вздохнул: «Слава богу, обошлось…»
Толпа неистово ликовала, когда «резанувших» лёд привезли на этот берег, а иудей Фарра подарил золотой перстень князю, а его дружиннику — охотничий нож в серебряной оправе.
Княгиня киевская подозвала к себе Предславу и шепнула ей что-то.
Аскольд вспомнил о боге, а о каком? — не ответил бы… Наверное, о Перуне или Стрибоге, а может, Христе?… Чуть ли не каждый день беседует князь о вере византийцев с Кевкаменом: грека он переселил на Старокиевскую гору, поближе, и узнал от него, как Господь создал землю, человека Адама и его жену Еву, о змее-искусителе, об их изгнании из Эдема, о грехах человеков, потом народившихся, о всемирном потопе… О сыне Божьем и Человеческом Иисусе, о его страшных муках во искупление этих грехов. Его кровь, такая же, как у всех, бежала из ран на землю, когда Иисуса прибивали к кресту, он страдал, мучился, любил, волновался, как все живые люди, — был как человек, а не молчаливый истукан, которых вырубали из дерева и которым приносили жертвы. Христос не требовал кровавых жертв, он лишь говорил, чтобы не забывали, что они люди, а не дикие звери… Он для Аскольда с некоторых пор стал понятнее и ближе…