Лев Жданов - Стрельцы у трона. Отрок - властелин
А за то, что, будучи у того полкового приказа, у сьезжей избы, от пятидесятников имал сборные их стрелецкие деньги и вычеты делал из денежных сборов, и хлебных, и иных взятков ради, — то все на тебе доправить и отдать челобитчикам против их росписей и челобитья.
А что ты имал в неволю мастеровых, работных, конных и пеших людей, и в деревню к себе их, и к свойственникам, и к знакомцам своим для работы посылал, — за то все доправить на тебе деньги и отдать челобитчикам.
Да за те же твои вины, что ты, будучи у приказа, чинил им, стрельцам, всякую тесноту и обиды ради своей корысти, великий государь указал: учинити тебе наказанье бить тебя батоги».
Тихо стало после прочтения этих слов и на площадке, наверху, и внизу, где стояли стрельцы и осужденные полковники.
Совсем помертвело лицо Грибоедова.
Исказились лица и у остальных его товарищей. Надежды, значит, нет…
А дьяк уже начал своим сиплым, безучастным голо сом читать и второй такой же указ, и третий, и все шестнадцать прочел.
С небольшими изменениями — они все слово в слово одинаковы, эти указы.
И лучше бы уж сразу, покороче сказали несчастным приговор. А это протяжное, медлительное чтение приносит лишние муки. Ожидание казни — гораздо тяжелей, чем самая казнь.
Кончено чтение.
Начинают обнажать до пояса первого Грибоедова… Вот повалили побагровелого, близкого к удару толстяка на землю.
Пухлая, жирная спина, похожая на пуховую подушку, обтянутую красным глянцевитым шелком, еще ярче краснеет под яркими лучами солнца.
Один из катов сел на голову полковнику, другой тяжело опустился на короткие, пухлые ноги. С двух сторон стали два прислужника-палача.
Свист издала гибкая лоза, опускаясь на спину… Багрово-темный рубец прорезал глянцевитую поверхность кожи. Вторая полоса легла на перекрест…
Визгливый, бабий вопль вырвался у Грибоедова.
— Помилосердуйте… Все уплачу сполна… Последнее отдам… Помилосердуйте… Застойте за меня, ребятушки… Ой-ой-ой… Не могу… помилосердуйте…
Визг становился все пронзительнее, перешел в какие-то нечеловеческие, животные вопли.
— Полно, — отсчитав известное количество ударов, сказал было сверху дьяк.
Палачи остановили на воздухе занесенные уже кверху батоги.
— Сыпь!.. Мало собаке этой… Самый окаянный был у нас… Вьедчивый, как клещ… Ишь, как разнесло ево. Нашей кровью налился, ирод… Сыпь еще, — властно приказали стрельцы, выборные грибоедовского полка.
Остальные тоже поддержали товарищей.
— Жарь ево! Спина толстая. Вынесет… Катай, продажная твоя душа! Не то самово под батоги подведем…
Палачи не стали и ждать приказаний дьяка-начальника.
Снова засвистали лозы, которые после двух-трех ударов ломались в руках. Быстро отбрасывали их служители и брали свежие. Еще минут десять тянулась отвратительная, гнусная казнь.
— Полно, — крикнули наконец стрельцы.
Подняли Грибоедова, уже переставшего и вопить под конец.
Лицо у него было багрово-темное, как у задушенного, все перекосилось. Он не мог издать ни звука, только раскрывал рот, и что-то хрипело, клокотало в горле, в груди.
Вода стояла тут же, наготове. Целым ведром обдали толстяка.
Он затрепыхался и понемногу пришел в себя.
Вдруг, полуодетый, избитый, с лицом в грязи, в крови, упал он на колени, повалился ниц перед стрельцами и заголосил:
— Отпустите, братцы… Отцы родные… Все верну, что на мне ищете… Вдвое прибавлю… Отпустите… В обитель уйду… Душу только отпустите на покаянье… Христом заклинаю… Христом Распятым, Пречистой Матерью Ево…
Потолковали стрельцы между собою, и один объявил:
— Ладно, поглядим. Коли наутро внесешь все, што ищем с тебя, — иди с Богом на все четыре стороны.
Пока толстяк стал поспешно одеваться с помощью тех же палачей, другие подошли к угрюмому, мертвенно-бледному Кроме. Полковник стоял неподвижно, стараясь не видеть отвратительное наказание товарища — Грибоедова. Палачи схватились за кафтан, чтобы раздеть и Кроме.
Но в тот же миг здоровяк сразу встряхнулся, быстрым ударом сбил с ног одного палача, оттолкнул другого и угрюмо озирался кругом, выглядывая: с какой стороны ждать нападения, чтобы дать такой же отпор.
— Свини погани, — прорычал он. — У нас нет можна бить офицер… Я — эдельман[6]. Убить, вешить можна. Бить пальки не можна… Свини… свини… русськи свини… свини…
Так с пеной у рта, яростно выкрикивал без конца Кроме.
Но палачи, сперва оторопелые от неожиданности, разозленные сопротивлением, разом, с нескольких сторон кинулись на «басурмана».
— Ловко, немчин треклятый… Наших бьет да еще лается… Ах, аспид…
Это закричали стрельцы, которым и понравился поступок отважного человека, и в то же время было обидно, что бьют исполнителей их собственной воли.
Несколько дюжих стрельцов кинулись на помощь палачам. Завязалась почти молчаливая, отчаянная борьба. Как бульдог, оскалив зубы, рыча порою глухо и отрывисто, Кроме руками и ногами отбивался от нападающих. Чтобы не могли его обойти, он прислонился спиной к выступу крыльца и раздавал удары, пинки, кусал тех, кто вплотную подходил и обхватывал его… Ловкий, опытный в боксе, полковник долго бы не сдался палачам, но один из них подполз сбоку и потянул его неожиданно за ноги. Сразу рухнул во весь большой свой рост Кроме, сейчас же полуподнялся, но уже на него навалилось несколько дюжих, озверелых людей.
Началась новая схватка.
Вся одежда была почти оборвана на Кроме и висела лохмотьями. Лицо, шея — исцарапаны, избиты, покрыты струйками крови.
— Ломи… вали… вяжи ево, — хрипло, отрывисто кидали друг другу нападающие.
Рычание вырывалось из груди жертвы. Долго еще шла отвратительная свалка. И неожиданно — все стихло.
Силач перестал сопротивляться, сразу повалился навзничь, потеряв сознание.
— Ишь, прикидывается, как барсук на охоте, — подымаясь и отряхаясь от пыли, решил пожилой стрелец, тоже порядком потерпевший в драке. — Бери ево. Сыпь сколько надо. Собака немецкая…
И он, пнув ногой полковника, разом перевернул его кверху спиной.
Над бесчувственным человеком засвистали гибкие батоги.
Стрельцы глядели, словно пьянея от жестокой расправы.
Народ, хотя и роптавший открыто против обнаглевших стрельцов, зачастую обижающих мирных москвичей, сейчас тоже с каким-то болезненным вниманием следил за мерзкой сценой, и все были словно недовольны в душе, когда около вечерень дьяк заявил:
— Буде на сей день. Заутро — сызнова начнем разборку… Кончено сиденье приказное. И по домам пора…
Унесли Кроме, так и не пришедшего в себя до конца истязания…
Увели Грибоедова и всех других под караул, который держали те же стрельцы.
Совершенно растерянные, шли полковники, не понимая, как еще могут они ходить. То, что прошло у них перед глазами, окончательно ошеломило их, спутало все мысли, стерло все желания и ощущения.
Одна мысль сверлила всем умы: «Как избегнуть позорного, мучительного наказания?..».
На другой же день при помощи родных, которых допустили к полковникам, они собрали все деньги, какие могли достать. Заложили и продали свои деревни и дома те, кто имел их. И все это было внесено на уплату начетов, указанных в челобитной.
Но стрельцы не расстались так легко со своими обидчиками. Кто не мог уплатить всего сразу или кого особенно ненавидели, — как Грибоедова, Нелидова, Глебова, Полтева, — таких ставили под батоги по два раза в день.
И не наказывали вовсе, по предложению стрельцов, тех полковников, которые успели заслать в слободы родных и закупить главных вожаков стрелецких.
Пощадили и начальников более человечных, как Перхурова, Кравкова, за которыми была к тому же боевая слава.
Но все-таки дней шесть выбивали из остальных все недоборы, которые в таких широких размерах насчитали стрельцы за полковниками.
А в то же время новые грозные вести стали доходить до слуха царя, бояр и Натальи, которая являлась как бы необъявленной правительницей при малолетнем сыне-царе.
Стрельцы, опьяненные первой большой удачей, совершенно потеряли голову. Мало им показалось того, что с осужденных полковников взыскали с каждого почти по две-три тысячи червонных в пользу стрельцов.
Пока на Ивановской площади истязали главных, ненавистных полкам начальников, у сьезжих изб шла своя расправа. Там с раската, с вершины каланчей сбрасывали пятисотников, сотников и приставов, которых обвиняли в пособничестве лихоимцам-полковникам. И даже не давали убирать исковерканные трупы.
Потом пошли и дальше: царю была принесена жалоба на самого боярина Языкова. Его обвиняли в укрывательстве и потачке лихоимцам. И эту челобитную подкрепили самой наглой угрозой.
Прежние сотоварищи Языкова, Долгорукие и Милославские, которым стало очевидно, чью руку решил держать оружничий царский, были довольны этим требованием мятежников. Милославские даже, без сомнения, сами дали толчок новой просьбе.