Леонид Ефанов - Князь Василий Долгоруков (Крымский)
В начале улицы, прямой стрелой упиравшейся в центральную площадь Полтавы, и на самой площади, сдерживая пританцовывающих коней, стоили борисоглебские драгуны и сумские гусары.
По протоптанным в снегу дорожкам со всех сторон проворно подходили городские чиновники с женами и дочерьми, бежали, скользя и падая, простолюдины.
За две версты от Полтавы Долгоруков, встреченный генералами и штаб-офицерами, пересел в открытые сани. Под звучные пушечные залпы, под густое и протяжное «Виват!» замерзших, а поэтому особенно страстно кричавших солдат, он промчался по накатанной колее, принял на площади от местного начальства хлеб-соль и, испытывая душевный подъём от торжественной встречи, от ладно выстроенных, хорошо обмундированных воинов, пробасил многозначительно:
— С такими молодцами турков до самого Царьграда погоним! Да и крымцев заодно присмирим, ежели на то нужда будет!..
К Долгорукову в армии относились по-разному: солдатам и многим офицерам, тянувшим лямку невзгод и лишений, неизбежных в походной армейской жизни, он нравился своим бесхитростным, грубоватым нравом; генералы и штаб-офицеры, из тех, кто был особенно щепетилен в вопросах чести и этикета, считали, что мужичьи повадки унижают достоинство князя и генерала. В Долгорукове удивительным образом смешались породистость старинного княжеского рода с разящей малограмотностью и простотой.
Назначение командующим Второй армией Василий Михайлович воспринял как должное, с сознанием наконец-то свершившейся справедливости. В свое время замена Румянцева Петром Паниным больно ударила по самолюбию князя. Когда-то они вместе брали Перекоп, генерал-майорами состояли при Санкт-Петербургской дивизии; Долгорукова на два года раньше произвели в генерал-поручики, а в итоге Панин не только догнал его в чине, но и обошел по службе. Этого Василий Михайлович вынести не мог — подал Екатерине прошение об увольнении из армии.
— Никишка, братец его, все обставил, — жаловался он потом, уже будучи дома, княгине Анастасии Васильевне. — Петька-то ни доблестью никогда не отличался, ни умением… Интриган!
— Не беда, Василь Михалыч, — утешала его супруга, поджимая губы сердечком. — Бог все видит! Придет и твой час — в ножки поклонются.
— От них дождешься, — досадливо махал рукой князь…
Появившийся внезапно в середине минувшего декабря курьер из Военной коллегии взбудоражил всю семью. А когда Долгорукову прочитали содержание пакета о срочном вызове в Совет — он гордо посмотрел вокруг:
— Ну-у, а я что говорил?.. Не верили?.. Вот и пришел мой час!
За ужином радостный князь выпил водки и, размахивая вилкой, на зубьях которой крепко сидел сморщенный, в пупырышках соленый огурчик, роняя капли рассола на белоснежную голландскую скатерть, хвалил домочадцам государыню:
— Не забыла матушка-кормилица!.. Призвала!
Утром двадцать второго декабря, затянутый в сверкающий золотым шитьем генеральский мундир, красный от волнения, Долгоруков был введен в зал заседаний Совета.
Захар Чернышев — Екатерина отсутствовала на заседании — важно объявил высочайшую волю и коротко пересказал рескрипт.
— Есть причины думать, — говорил Чернышев, благосклонно поглядывая на князя, — что крымцы внутренне желают составить с кочующими ордами общее дело в пользу своей вольности и независимости. Но будучи окруженные турецкими гарнизонами, не смеют на то поступить. Можно полагать, что эти опасения продлятся до того дня, покамест не увидят они наше войско в самом Крыму. Войско, которое доставит им безопасность и послужит наперед охранением и защитой. Для способствования сему их желанию, выгодному и важному для истинного интереса России, и в устрашение крымцев, все еще приверженных к Порте, ее величество определяет Вторую армию к действиям на Крым.
Дрогнув двойным подбородком, Долгоруков сглотнул слюну и благодарно посмотрел на Чернышева: врученную ему армию ждет горячее дело?
А Захар Григорьевич, снисходительно изогнув черную бровь, продолжил:
— Всех татар, что станут препятствовать походу, без жалости предавать смерти. Прочих, что останутся в покое и приступят к покровительству России, приласкать и обнадежить… Что касаемо турок, то вам надлежит доблестным оружием ее величества отобрать занятые ими крепости и получить через оные твердую ногу в Крыму. Сие особливо важно, ибо в постановленном плане освобождения татар от турецкого ига полагается достать империи гавань на Черном море и укрепленный город для коммуникации и охранения от нашествия турок, кои, беспременно, захотят опять завладеть полуостровом.
Выдержав многозначительную паузу, Чернышев высокопарно заключил:
— Ее императорское величество питает надежду и уверенность, что под вашим предводительством армия умножит славу ее оружия покорением Крыма!
Долгоруков на негнущихся ногах сделал несколько шагов вперед, принял из рук графа высочайший рескрипт.
— Подробные инструкции, князь, получите позже. Сейчас же мы можем обсудить прочие вопросы, ежели таковые у вас имеются.
Долгоруков снова дрогнул подбородком, сказал просяще:
— Смею тешить себя доверенностью Совета о препоручении мне не токмо армии, но и негоциации с крымцами.
— У предводителя главные заботы — военные, — назидательно заметил Никита Иванович Панин. — Не стоит обременять себя еще и делами политическими.
— Я полагал, что у диких татарских народов может произойти сумнение: армию ведет один, а негоциацию другой. И подумают они, что ни первый, ни второй не пользуются полным доверием ее величества.
Чернышев ответил князю уклончиво:
— Решать сей вопрос второпях не будем… По повелению государыни Евдоким Алексеевич принял негоциацию на себя. И мешать ему в том, видимо, не следует…
(Долгоруков, однако, не успокоился. Через несколько дней — перед отъездом в Полтаву — написал Екатерине, что поручение негоциации Щербинину ввергло его в несносную печаль. И попросил передать ведение крымских дел в его руки.
«Мне славу покорителя татар делить с губернатором резона нет», — рассудил про себя Василий Михайлович.)
2
Для генерал-майора Евдокима Алексеевича Щербинина назначение главой комиссии по переговорам с татарами явилось приятной неожиданностью.
В то время, когда другие генералы стяжали лавры на полях сражений, получали ордена, чины, поместья, сорокадвухлетний Щербинин занимался рутинной, малозаметной работой, присущей всем губернаторам: выбивал налоги и недоимки, строил казенные дома и дороги, следил за торговлей и рекрутскими наборами, заботился об обеспечении армии провиантом и припасами, подписывал кипы рапортов, ведомостей и прочих, часто не стоящих внимания, бумаг.
У себя на Слобожанщине, которой он правил шестой год, Евдоким Алексеевич был, конечно, царь и бог — деспотичный, громоголосый, он наводил страх на всех чиновников и обывателей. Но губерния — это не Россия! А Харьков — не Петербург!.. Хотелось большего: жить в столице, вращаться в высшем свете, бывать при дворе, — хотелось признании, славы, почета. А их не удостоишься, сидя в губернской канцелярии почти на окраине империи. Потому-то без робости принял он волю Екатерины. И подумал с благодарным волнением: «Значит, ценит меня государыня, коль такую службу вручила…»
Из писем, полученных от Петра Панина, из присланных высочайших рескриптов и указов Иностранной коллегии он уяснил положение дел, сложившееся на начало зимы, и стал действовать энергично, без раскачки.
Прежде всего надо было спасать отторгнувшиеся ногайские орды от грозившего им голода. (В рескрипте Екатерины подчеркивалось, что он, как генерал-губернатор, должен внушить местным жителям «обходиться с ними дружески, производить потребную им теперь торговлю и привозить к ним все к пропитанию и к житью нужное».)
Сделав необходимые указания по губернии, Евдоким Алексеевич и сам проявил усердие: в считанные недели раздобыл и отправил в приграничные крепости, откуда шла торговля с ордами, десять тысяч четвертей хлеба и тысячу четвертей просяных круп.
И ободряя ордынцев, крепя их веру в покровительство России, написал Джан-Мамбет-бею:
«Все попечения и старания с непорочнейшей верностью и усердием обращать буду к тому, каким лучшим и надежнейшим образом поспешествовать непоколебимому на все будущие времена утверждению всех тех оснований и предложений, в какие вы изволите вступить…»
К этому времени султан Мустафа, потрясенный сокрушительными летними поражениями своего пешего войска и падением Бендер, потерявший почти весь флот при Чесме, опозоренный предательским отторжением ногайских орд, перестал доверять Каплан-Гирею. Опасаясь, что хан вместе с крымцами может последовать ногайскому примеру, Мустафа сместил его. Знаки ханского достоинства снова получил Селим-Гирей[16].