Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 1. «Царица престрашного зраку»
В разгар споров, в сумятицу воплей и жалоб на верховников, вошел голос — прегрубейший, хриплый, пронзающий. Это кряжем поднялся над столом Федор Иванович Соймонов — в ранге шаухтбенахта, сам уже немолод. Плечи адмирала — в сажень, ноги короткие, а шеи нет, будто прямо из плеч растет громадная голова.
И сказал всем Соймонов так:
— Плачетесь вы? Горько вам в сомнениях? Верю. Но вот о мужиках никто не помянул. О своей боли вопляем мы!
А от боли мужицкой отворачиваемся, словно от падали худой. Ныне же время пришло таково: коли проекты писать, то и мужикам послабить нужно…
— Погоди о мужиках! — зашумели кавалергарды, а граф Матвеев, от вина красный как рак, на шаухтбенахта наскакивал с речами гиблыми.
— Дай-то бог, — клялся, — о шляхетстве рассудить изрядно. Коли нас не обидят, так и мужикам лучше станется.
Тут вскочил горячий парень Сенька Нарышкин, что состоял гофмейстером при захудалом дворе цесаревны Елизаветы:
— Ты, Федор Иваныч, с Каспия приплыл, двадцать лет в отлучке пребывал флотской, что ты знаешь?.. Мужикам тяжко, истинно! А — нам? Дворянам? Мне покойный Петр Лексеич говаривал: «Лодырь ты, Сенька! Что ты там дома все делаешь? Я, мол, царь, а того не ведаю, чтобы дома сидеть…» А рази же царям вдомек, что нам, дворянам, дел и дома хватает? Придешь, а там, глядь, дрова из лесу не вывезли, кухмистер пьян валяется, девки дворовые рожать перестали… Вот и засучь рукава!
— То дело, — заговорили хмельные дворяне. — Службу надобно сократить… А царям где наши нужды вызнать? Прав ты, Сенька.
Соймонов залпом осушил чару вина, обшлагом хрустящим, в серебре да канифасе, рот вытер и сказал:
— Шел на умное, а пришел на глупое. Василий Никитич! — позвал он Татищева. — Чего умолк? От тебя ждем голоса мудрого… Ну-ка блесни разумом!
— Я уже язык обмолол, по Москве крича: Россия без монарха самовластного погибнет. А все зло — от аристократии!
— У-у-у!! — провыл князь Черкасский.
— Не вой, князюшко, истинно говорю! Удельные князья междоусобничали — и пришли татары на Русь. Иоанн Грозный аристократию еретичну огнем спалил — и наступили тишина и согласие…
— На кладбище-то всегда тишина и согласие, — сказал Соймонов.
Татищев — вдохновенен — вскинулся из-за стола:
— Но Россия-то… воссияла!
— Но в венце мученическом! — ответил Соймонов. Федька Матвеев опять над столом вскинулся:
— Эй, дворяне! Кто флотского сюда зазвал? Он есть конфидент голицынский, он наших рабов отнять из крепости жаждет. А рабы те — от предков наших, яко наследие от бога законное!
Кавалергарды гуртом насели на моряка, стул из-под него выбили. Соймонов взял двух, ближе с краю, поднял, словно кутят, и лбами двинул. Разбросал их по комнате: так и покатились.
— Не тех речей я от тебя ждал, Василий Никитич, — сказал он. — Но уйду я сам. По уставу флот битым от армии быть не может…
Татищев заговорил снова; кулачок его, до синевы сжатый, плясал средь тарелок с яствами, тренькали золотые стаканчики:
— Да, воссияла! И до Бориса Годунова мы, дворяне, меды райские пили, горюшка не ведали. А смутное время откель пришло? Опять же от аристократов…
— Да так ли сие? — поежился князь Черкасский.
— А вспомяните Шуйского! — кричал Татищев. — Не тогда ли аристократы взяли у него «запись», похитив у царя всю власть самодержавную?.. Что молчите? Ведь нынешние кондиции, что на Митаву отправлены, это сиречь такая же «запись»… А что последует из того? Крайнее страны разорение и печаль общенародная… Только самодержавие полное спасет мать-Россию!
Когда гости расходились, князь Алексей Михайлович Черкасский удержал Татищева, стал ум его нахваливать, ласкал:
— Голова ты, голова! Не дай бог — срубят такую голову!..
И явилась к старому князю дочь — вся в обидах капризных:
— Папеньки милые! Уж не знаю, как за все заботы благодарить вас. Драгоценностей-то мне даже не счесть… Но сказывала мне мадам Штаден, будто видывали люди у Наташки Лопухиной аграф мой, что из Саксонии вами для меня выписан… Правда ль то?
— Мало ли что говорят люди, дочь моя. Не верь им, не верь!
…Наталья Лопухина украсила шею аграфом саксонским, повертелась перед зеркалом. Велела челяди ставить возок на полозья, жаровню и припасы в него тащить, а муж спросил:
— Опять на блуды собралась, сверло худое?
— Ах вы, изверг окаянный! — отвечала ему Наталья. — Доколе муки терпеть от вас? В чем подозревать меня смеете? Еду я встречать государыню нашу — Анну Иоанновну… Прощайте ж, сударь!
* * *Князь Дмитрий Голицын имел ум сухой, желчный, иной раз и мелочный — от такого ума никому тепло не было. Крепко обижался он сейчас на прожектеров шляхетских, которые часто писали в проектах своих: мол, согласны мы быть и рабами, но лишь одного тирана!
— Куда волочитесь? — кричал Голицын, людей обижая. — Я ведь вас, сукиных детей, из рабства темного вытягиваю на свет божий. А вы, рабы, в застенок пытошный сами же проситесь…
Пошел слух по Москве, что скоро кровь прольется. Прожектеры некий от слухов таких дома ночевать перестали. По улицам не ходили. Ночью доску из забора выдернут — и бегут задворками да садами, от собак отбиваясь посильно. Стук-стук — в двери:
— Открой, Никитич, это ты… Говорил тебе: рано мы взялись проекты писать! По трактирам теперь — всухомятку питаюсь!..
Не успели опомниться, как Анна уже оказалась в Клину — почти под самой Москвой… Императрица спешила и 10 февраля сделала свой последний переезд: одним махом лошади домчали ее поезд из Клина до села Всесвятского.[7] А далее ехать было уже некуда — впереди курилась дымками первопрестольная, в которой еще не был погребен покойный отрок-император…
Прискакал генерал Леонтьев — запаренный, швырнул краги.
— Ух! — сказал он верховникам. — Ея величество желают быть на Москве в воскресенье, числа пятнадцатого. Где соболя на муфты ея величеству? Да торопитесь с похоронами… Ея величество покойников боятся! Погребсти велят поскоряе!
Москва заторопилась. Выехали на улицы сказочные герольды и протрубили печальную весть о погребении. Еще накануне в соборе Архангельском потревожили древние могилы казанских царевичей Сафаргиреевичей: два дряхлых гроба выкинули — освободили место под новый гроб.
Покойный царь, лежавший в Лефортове, теперь был лишь помехой. Спешили поскорей от него избавиться. А когда собрались для выноса тела, то невеста царева, Катька Долгорукая, всю спешность поломала. Сама не шла, а гонцов от себя слала: мол, желаю в церемонии погребальной места первого, да чтобы почести при этом оказывали мне, как особе дома императорского…
Князь Алексей Григорьевич чуть в обморок не закатился — шутка ли, в такое время такие требования предъявлять!
— Вот сейчас, — сказал, — домой поеду, косу на руку намотаю, приволоку ее сюды, в чем есть… Хоть в сарафане!
Но траурный кортеж уже тронулся. Он тронулся… без невесты!
Перед самым гробом, неся кавалерию на подушке, плелся князь Иван Долгорукий, фаворит бывый, и два ассистента вели его под руки, чтобы не упал. Волочилась длинная черная епанча, флер на шляпе рвало ветром, без парика — распустил волосы… Страшен!
День был на диво солнечный, ясный, морозный, сверкали панагии иерархов, пели монахи — сладкоголосые… Придворные торопились даже сейчас, в этом скорбном шествии, и мысли вельможные были уже далеки от мертвого царя — порхали во Всесвятском, поближе к милостям нового царствования. Вот и Спасские ворота Кремля… пора въезжать! Но в воротах лошади-то прошли, а катафалк — тыр-пыр! — ни туда, ни сюда, так и врезался в стены…
— Где плотники? Аршин давай… мерить станем! Барон Габихсталь (тоже член Печальной комиссии) вышел на площадь и всенародно заявил, что он мерил ворота правильно.
— Куды ж правильно, — кричал Татищев, — ежели ворота во каки, а гроб поперек себя шире, и глазом видать простым: не пролезет.
Катафалк застрял прочно. Лошади — в темноте ворот — не желали назад пятиться, вперед тянули царя. Трещали крашеные доски. Рвалась с гроба дорогая парча. Габихсталь заново измерял аршином землю, а из толпы орали ему:
— Да кто ж по земле мерит? По воротам мерь, дурак! Нашлись умники: вытянули катафалк из ворот Спасских и направили его в ворота Никольские. А когда несли гроб до могилы, небо опоясала вдруг большая радуга, которая и дрожала над Москвой несколько минут. Феофан Прокопович заревел о чуде божием — попадал народ, кликуши забились на камнях:
— Знамение свыше… Крест, крест! Вон, вон… Креста не было, но была в этот день зимняя радуга над Москвой. Из дворца царевны Имеретинской на селе Всесвятском наблюдала эти странные небесные пожары и сама Анна Иоанновна, когда ей доложили, что из Москвы жалуют к ней первые гости.