Василий Криворотов - Последние дни Российской империи. Том 1
Саблин всё больше понимал, что совсем иные отношения у него должны были бы быть к Китти, и по-иному он мог любить её. Да и мог ли он её любить?
В маленькой комнате сгущались сумерки. Окно пропускало мало света. Небо хмурилось и покрывалось тучами. Дождь надвигался. Саблин ходил взад и вперёд и то гневно сжимал кулаки — и краска заливала его лицо, и он сыпал проклятиями, — то шептал что-то и что-то придумывал.
Саблин вспомнил роскошные завтраки, обеды и ужины у Китти. Вино, коньяк, ликёры. Все покупалось ею, на её счёт. А на какие деньги? Откуда она брала деньги, чтобы кормить и баловать его?
Он остановился у окна, заложил руки в карманы. Даже посвистал.
«Корнет Саблин, — сказал он сам себе, — какой же вы дурак… и негодяй».
Он позвал денщика, приказал сказать извозчику, чтобы он запрягал и собирался ехать обратно в Павловск с письмом на Фридериценскую, а сам сел писать.
Не клеилось письмо.
«Милая Китти, — начал он. — Обстоятельства так сложились, что я не могу приехать сегодня. Завтра манёвры. Итак, на две недели мы оторваны друг от друга. Прощай, милая мышка, пожелай мне счастливого пути и не поминай меня лихом. Тысячу раз целую твои сахарные уста. Свидимся опять после манёвров. Жди меня и не тоскуй, моя золотая. До свидания. Твой Саша».
Саблин вложил в письмо пятьсот рублей, но когда запечатал, то понял, что деньги оскорбят её. Не так любила она его, не так ему отдавалась, чтобы нужно было за это платить.
Саблин распечатал письмо и вынул деньги. Задумался. Но как же, обеды, ужины, вино?.. Приписал: «P. S. Мышка, я должен тебе за твоё угощение, напиши сколько, рассчитаемся. Я не хочу, чтобы ты ещё и тратилась на меня. А. С».
Запечатал и послал.
XX
Когда Китти получила это письмо, она залилась слезами. Она знала, что он её бросит, но так скоро! Этого она не ожидала. В пять дней, в пять счастливых дней сгорела вся её жизнь и ничего у неё не осталось. Даже фотографической карточки его у неё нет. Тогда попросить не догадалась, а теперь поняла, что не даст. Эта маленькая приписка о деньгах, это «до свиданья», говорившее «прощай», этот холод делового письма, ей все сказали. Она поняла, что Саша и его Мышка умерли — их нет больше, и остался корнет нашего полка Саблин и Катька-философ. Портрет Саши мог красоваться на столе у Мышки, но портрету корнета Саблина не место в спальной Катьки-философа.
Китти рыдала, валяясь на кровати и уткнув лицо в подушку. Ревела и плакала, то тихо, заливаясь слезами, то вскрикивая и обводя безумными глазами свою спальню, полную жгучих воспоминаний о нём.
Если бы был под рукою яд — отравилась бы сейчас же. Но, когда подумала об этом, решила иначе. Она должна его повидать ещё раз, она должна проститься, как следует, а там — «пропадай моя телега — все четыре колеса! Хоть в омут!.. Все равно… Если буду жить — буду жить тем, что было. А ведь было же это все: и прогулки по парку, и утренний кофе на ферме, и поездки верхом в Орловскую рощу возле Гатчины. Было… И когда станет уж очень гадко, приеду и сяду за тот столик, на ту скамейку, где сидели вдвоём, и буду вспоминать… А уж будет невмоготу — там с его именем на устах и умру».
— Э! Все равно! — крикнула она отчаянно. — Б… я разнесчастная! Так мне и надо!
Китти вскочила, бросилась к зеркалу и стала отмывать и оттирать следы слёз, причёсывать и укладывать золотистые волосы в нарядную причёску, отыскивала шляпу понаряднее, более идущую к лицу, не думая ни о дожде, который уже с полчаса как пошёл, мелкий, упорный, зарядивший на целый день.
Она поехала в магазин покупать ему сласти и закуски, какие он любил на манёвры. Не только она ничего от него не возьмёт, но забалует и задарит его на прощанье. Это было её гордостью, и это утешало и тешило её. В десятом часу вечера с лицом, покрытым дождевою пылью, она подъехала его домику в Красном и постучала у двери и думала об одном — только бы застать дома. Одного. Не было бы никого у него.
Саблин был один. Он укладывал с денщиком чемодан на манёвры. Вахмистр прислал сказать, что подвода с вещами господ офицеров пойдёт в пять часов утра.
Когда она вошла, он удивился и обрадовался. Но и сильно смутился, услал денщика ставить самовар. Топтался на месте, не знал, куда её посадить.
— Китти, милая. Как же ты так? Вот хорошо-то. Промокла, моя ненаглядная. Ах ты, мышка моя серенькая.
Он грел своими тёплыми руками её застывшие холодные руки. Она продрогла в ночной сырости и на ветру.
— Смотри, простудишься! Ах, какая ты сумасшедшая. Скорее горячего чаю.
Она смотрела на него внимательно, долго, точно хотела впитать в себя его образ и унести с собою навеки. Губы её дрожали, зубы стучали от холода, а более от внутренней лихорадочной дрожи волнения.
— Завтра на манёвры, — сказала она дрожа.
— Да. Недели на две. А там… К тебе. Если позволишь?
— Укладываешься, — сказала она и нагнулась, чтобы скрыть слёзы, набежавшие на глаза, и дрожание губ. — Что же ты положил? Постой, разве у тебя две пары смазных сапог?
— Одна, — ответил он.
— И ты её уложил. Сумасшедший, сумасшедший, а в чём же поедешь-то?
— Я хотел в лакированных, — сказал Саблин.
— В такую-то погоду! И их загубишь, и сам простудишься… Нет, нет, никуда не годится. Для чего столько рубашек и кладёшь вместе с сапогами, ведь помнутся. Ну-с, милостивый государь, извольте-ка скидывать с себя лакированные и обувать эти, я уложу все иначе.
Китти уже справилась с собою. Она хотела быть полезной ему и заменить ему мать. Ведь у него, бедного сиротки, и матери нет. Кто подумает о нём? Кто пожалеет его?
— Саша, вот смотри, тут внизу я положу тебе шерстяные чулки, ты должен обувать их, когда такая погода, как сейчас. Тут белье, тут сапоги, отдельно, переложенные бумагой, а здесь наверху я положила свежую ночную рубашку, твои книги, а с ними вместе я положу тебе мой маленький подарок: твою любимую клюквенную пастилу и полендвицу. Будет сыро, не захочется идти в собрание, будешь у себя в палатке пить чай и вспоминать меня.
В её ловких руках чемодан преобразился. У Саблина с денщиком не хватало места, придумывали какие-то корзинки, у Китти все уложилось, и ещё место осталось. Денщик принёс самовар и понёс в эскадрон чемодан. Они остались одни. За окном монотонно лил дождь, и звенела вода в лужах, здесь ярко горела лампа, сильнее чувствовался запах духов. Они сидели и пили чай. Молчали. Говорить было не о чем. Все слова любви были им сказаны за эти пять дней безумной страсти, а новых не было. Душевная мука состарила её лицо, и оно не казалось более привлекательным. Каждую минуту мог вернуться Ротбек, войти денщик. Надо было торопиться, прощаться и уезжать.
— Мой дорогой! Мой милый, будешь ты помнить меня? — сказала она,
— Китти, но мы не навеки прощаемся. Отчего ты такая? Она заплакала. Он стал её утешать.
— Не надо… не надо, милый, — говорила она, чувствуя, как поцелуи его становились горячими и страстными.
Но ему показалось, что она затем и приехала, иначе прощание будет не настоящее, и он овладел ею на своей узкой походной койке. Ни ему, ни ей было не до страсти, и эта вспышка ещё более отшатнула его от неё. Он стал торопить её. Он не думал, что глухая, непогодливая ночь стоит на дворе, что страшно ей одной ехать по пустынному шоссе. Когда потом он вспоминал эти минуты, он всегда мучительно краснел. Свою жену, сестру, мать, жену товарища он никогда бы не отправил так, одну в ненастье. Она почувствовала, что она лишняя, стесняет его, стала торопиться. Она не оправляла растрёпанных волос — оделась кое-как — не всё ли равно теперь! Ей было больно и стыдно. Она почувствовала, что вся красота их павловского романа прошла. Она больше не верная, любящая подруга нежного Саши, а девка, приехавшая на визит к гвардейскому офицеру. Она страдала ужасно. Китти потом сама удивлялась, как тогда не застрелилась у него на его руках. Тогда не могла, слишком любила, не хотела тревожить его.
— Прощай, — сказала она.
Он стоял спиною к ней. Он опять достал свои пятьсот рублей и неловко сворачивал их, чтобы засунуть ей за корсаж. «Кажется, так делается», — думал он в сильном смущении.
Она увидала деньги и догадалась.
— Саша! — воскликнула она, бледнея, — ты не сделаешь этого, не оскорбишь меня! Я тебя так любила!
Она упала на колени перед ним, обняла его ноги и целовала их.
— Прощай! — чуть слышно сказала она, встала и, шатаясь, вышла за двери. Он торопливо надел китель и побежал помочь ей сесть. Извозчик спал внутри коляски и долго не мог понять, в чём дело. Она в лёгонькой шёлковой мантилье без зонтика дожидалась, пока Саша разбудит его я раскроют ворота двора. Одна рука её была в ажурной перчатке, другая голая, забыла перчатку у Саши и не хотела вернуться. Примета плохая. Пусть останется у него на память. Оба думали: «Скорее! Скорее бы!» Обоим было неловко и тяжело. Наконец она села, и извозчик тронул со двора. Она забилась в самый угол, плакала, рыдала и вся тряслась в судорожных спазмах.