Борис Дедюхин - Василий I. Книга 2
«Денга» — от татарского «тэнга», а это название заимствовано у индусов, которые завели у себя после прихода Александра Македонского монету «танка». На Руси назывались деньги еще и копейками, и мортками, но как ни называй, ее в рубле должно быть сто штук, а рубль известен как серебро высокопробное и полновесное на всех рынках мира, охотно имели с ним дело генуэзцы и фряги, немецкие и византийские торговые гости. И нет, не мог Дмитрий Донской пойти на подлог, что-то тут не так, но что?
Еще больше, чем количество отбитых денег и их вес, беспокоил Василия их внешний вид. Монеты — не просто мера стоимости, средство платежа, накопления и обращения, это еще и дело большой политики, внутренней и международной. Первую монету на Руси после прихода татар Дмитрий Иванович отбил в 1374 году, потом в 1380-м, мелкие партии чеканились и в другие годы и имели полноправное хождение на западе и на востоке, можно было ими расплачиваться на рынках Булгар, Сурожа, Карокорума. Были это все русские копейки, на которых изображался святой Георгий с копьем, но затем Тохтамыш, желая отомстить Дмитрию Ивановичу за унижение, потребовал после 1382 года чеканить монеты с именем хана. Копейки, или денги, стали носить полурусский, по-лутатарский характер: на лицевой стороне помещена надпись по-арабски: «Султан Тохтамыш-хан — да упрочится царствие твое», а на обороте печать великого князя Дмитрия Ивановича, изображающая петуха или человека с секирой. С сюзеренной арабской надписью и арабской легендой во славу султана Тохтамыша печатал сейчас монеты и Василий, лишь на одной стороне указывая свой великокняжеский титул. Что и говорить, унизительно для русского государя, но Василий сознательно пошел на это. Слитки хоть и тяжелы, но привычны и тусклы, как тускломертвенный блеск снулой озерной рыбы, другое дело — новенькие монетки с именем хана. Так повесомее должен выглядеть выход, который Василий собирался отвезти собственноручно. Мешки и кади, доверху наполненные блестящей монетой, не могут не произвести впечатления. Пусть порадуются ордынцы тому, какой у них на Руси улусник, покорный да признательный, пусть не врага, но друга — другого такого же, как он, ближнего и равного человека видит Тохтамыш в новом великом князе московском, пусть, пусть покуда… Не век же будет эта проклятая зависимость, ведь переменит же Бог Орду, не всуе слова эти пишутся во всех духовных русских князей последнего времени, скоро, скоро… Но покуда — терпение, благоразумие, рассудливость.
В чеканке денег самым ответственным и сложным делом оказалась подготовка штемпелей: вырезать их не всякий может, а служат они недолго. Ханский оборот монеты был неизменным, и штемпели для него резал один мастер. Русскую сторону Василий велел делать неодинаковой — с петухом, с четвероногим животным и скорпионом, с воином поколенно и по пояс, с человеческой большой головой. Но самой главной печатью, конечно же, был ездец, сам по себе уже служивший символическим изображением самого князя, но и с подписью же: «Князь великий Василий Дмитриевич».
Изображение ездца сделал для резчиков Андрей Рублев, нарисовал красками на гладкоструганых осиновых плашках, а мастера уж сводили их на железные штемпели.
Полюбившийся Василию с детских лет Андрей-монашек вызывал у него сейчас чувство неизбывного доверия, слова его, произносимые им спокойно, негромко и с безоглядной прямотой, воспринимались Василием как глас самой истины.
— Как думаешь, Андрей, мог отец мой сделать монеты нарочно легкими, чтобы прибыль получить? — спросил Василий после объяснения с Киприаном и услышал ответ чаемый и желанный:
— Нет Дмитрий Иванович был человек праведный Андрей ответил сразу же, без какого-либо раздумья ни тени сомнения у него не было. Василию даже и стыдно стало за свой вопрос, и он так оправдал себя в собственных глазах: «Я сам это знал, мне надо понять просто, зачем монеты сделаны легче». Перед Андреем своего смятения не выказал, отвел разговор:
— Так-таки не будешь ты храмы больше расписывать?
Вместо ответа Андрей, по обыкновению своему, потупился. Привычка ли такая, столь ли застенчив и робок он, но всегда вот так: чуть склонит набок голову, клинышек русой бороды его словно бы под мышкой правой руки спрячется, а глаза смотрят из-под бровей добро, кротко и всепонимающе. Но нередко бывал Андрей и разговорчив, словоохотлив, а так вот замыкался, видно, когда не хотел говорить или не знал, что сказать.
Он пришел в Москву вместе с другими изографами и зодчими Троицкого, Симоновского, Андроникова и других монастырей, чтобы отстроить и расписать в городе безвозмездно, в качестве помощи погорельцам несколько церквей. Андрей был в артели старца Прохора с Городца, однако через несколько дней пришел на княжеский двор и сказал Василию, что не хочет писать фрески в храме и иконостасы, но лучше будет в монастыре книги разрисовывать, штемпели и печати резать, а может еще и новые княжеские повал уши изукрасить изнутри рисунками забавными.
Василий поначалу не понял причин такого настроения известного уж на Руси изографа, однако обрадовался:
— А еще и крытые переходы в придворный храм распишешь? Как в Киевской Святой Софии?.. Видел я там на лестницах: красками писана княжеская охота, конские ристалища…
— То, княже, по сырой штукатурке писали византийские мастера… Вот будешь Благовещенский каменный храм ставить, как наметил, тогда, может…
— Почему «может»? Ты же обещал?
Андрей опять молчаливо потупился — не захотел отвечать. Василий попытался его разговорить:
— Ведь пишут и сейчас Прохор, Данила, Феофан и другие иконники по сырой извести, а ты почто не с ними? Тебя ведь много хвалили, я слышал?
Андрей пошевелил тонкими губами, словно бы желая воздуху побольше в себя забрать, с духом собраться для признания. В серых с голубыми искорками глазах его зародилось мимолетное смятение, совсем краткое, проблеском, тут же взгляд его снова стал прям, выражая покой души, полный и нелицемерный:
— Когда у Сергия на Маковце я был, мастера византийские пришли поновлять фрески в Троице. Мальцов привечали, дозволяли растирать разноцветные камешки на краски. Я изо всех сил старался, нравилось мне чудное их занятие. Мало-помалу научился и кистью владеть. Взяли меня в артель, был травником, потом доличником. Два года уж, как не только одежду и фон, но и лики мне стали доверять, а там работа тонкостная, мастерства доброго требующая. А Феофан Грек посмотрел на мое исполнение да и сказал: «Божья отмета есть на тебе, но большого мастера из тебя не получится, поелику оторопей ты очень, душа у тебя голубиная. А в нашем деле высокий, соколиный взлет надобен…»
— Ты обиделся, стало быть? — догадался Василий и сразу увидел, что неверно догадался: тонкое лицо Андрея исказилось болезненной гримасой досады, он даже вздохнул с большим сожалением: что же ты, мол, такой не сметливый, а еще великий князь!
— Како! Я обрадовался словам тем!.. Подумай-ка. «Большого»! Я не дерзаю большим быть, мне бы хоть малехоньким, но лишь бы мастером, ведь лики святых писать… — он запнулся, закончил с отчаянным чистосердечием, даже голос у него надтреснуто осекся, глаза обволоклись слезной блоной: — Неужто, княже, и впрямь сердце сокола надобно?
«Завида грызет, — решил про себя Василий, не знавший тогда еще, что перед ним стоял человек, по природе неспособный досадовать на чужую удачу, зариться на сторонний талант. — Жалеет, что сердце голубя у него, а не сокола». — И это заключение неправым было: не жалел, а сомневался и вопрошал Рублев, он пытался осмыслить то, к чему Василий и прикоснуться умом пока еще не мог, что было слишком далеко от его государственных забот. Но и что-то почувствовал он бессознательно, что подсказало ему бережные слова:
— Зело дивная работа у вас, эта ваша жи-во-пись… Я, как на чудо, смотрю и, как чудо же, не берусь постигнуть. Покажи мне, как Феофан твой работает, он сейчас, я слышал, иконостас богородичный пишет.
Андрей согласился с большой охотой: тянуло, видно, его к Феофану, хотя не было ни в Москве, ни в Новгороде ни одной иконы, ни одной фрески кисти великого Грека, которую бы не рассматривал долгими часами Андрей, пытаясь постигнуть нечеловеческую, неземную силу созданных художником образов.
10Здание церкви только вчера было срублено, вчера же дружина художников и начала ее расписывать. Пахло стружкой, красками, олифой, разогретым клейстером. Изографы разбрелись, по обыкновению, по разным укромным углам — один трудился в притворе, второй за царскими вратами на амвоне, каждый работал, таясь от праздного глаза и священнодействуя: хоть и по готовым прорисям творили они живое письмо непостижимых, божественных ликов, однако же каждый чувствовал обостренным сердцем своим нерасторжимую связь с горним, высшим миром. И только один живописец-иконник работал прилюдно, не стесняясь присутствия зевак — толпа их была постоянной, хотя и изменчивой, ибо иные, постояв, поверхоглазив часок-другой, уходили восвояси по делам своим и заботам, им на смену являлись другие москвичи: чернецы и ремесленники, купцы и оратаи, кметы и бояре. Разный народ грудился — иные благоговейно ловили каждый жест, каждый удар кисти прославленного на весь Божий свет изографа, иные просто ротозеили бездумно. Даже и сами изографы из артели иногда отвлекались от работы.