Алексей Чапыгин - Гулящие люди
– Моя послуга, хозяин, не стоит того, и деться с ней некуда… Вот ежели ты, когда мне будет потребно, пустишь на постой меня или кого от своего имени пошлю тебе, то и благодарствую много…
– Тебя? – Бегичев замахал своим косо исписанным листом. – Да я тебе любую избу во дворе дам, или живи где любо – в горницах.
– Я на тот случай, что у майора ежели шумно будет…
– Кто с бражником маюром уживет? Пьян денно и нощно… жена от него ушла – в дому застенок завел, солдаты, что лишь сумрак, волокут к нему коломничей, кой побогаче… бой, шумство – приходи скоро, а ныне давай кончать!
– Готов!
…«Клеветою поносишь меня, не только…» – пожди, сам себя не разберу! – «не только о сказанном мною, но прилагаешь еще больше и свои умышления, а сам и в малой части не искусен в божественных писаниях, как и шепотники твои Никифор Воейков с товарищи. Сами они с выеденное яйцо не знают, а вкупе с тобою роптать на меня не стыдятся. И все вы, кроме баснословные повести, глаголемые еже „О Бове-королевиче“, о которой думается вами душеполезной быти, что изложено есть для младенец».
– Ныне сие пресечем! Я боярину много писывал, да вот нынче лишь до конца все доведу… Глумился в дому своем, я и лаял его… Хорош тем, что породой не кичлив и на брань не сердится… Таких неспесивых бояр мало.
– Подпись надобна, хозяин!
– Подпишу и еще помыслю – припишу. О Никоне припишу. Поклепы одно, Никон пуще – Никона он ненавидит… Никон же меня и примечает мало, его я почитаю, что уложение государево царю в глаза лает – зовет «проклятою и беззаконною книгою». Уложение меня разорило – в гроб сведет. И за старину идет Никон по-иному, чем Аввакум и наш Павел Коломенской… Ну, будет! Идем вкусить чего и водки выпить.
Когда выпили, Бегичев, еще худо проспавшийся со вчерашнего, быстро захмелев, кричал:
– Право, бог тебя послал! Дай поцелуемся, Иван… – Царапая бородой, торчащей клином вперед, Бегичев полез целоваться.
Провожая изографа-борзописца, говорил, пуще кричал:
– Ведаешь немецкий язык, уломаем черта маюра, Никифора кабацкого голову, пущай лишь отчитается с приказом Большой приход[145], – сместим, сяду головой, а ты, друг Иван, со мной безотлучно будешь! И такие дела! Эх, только бы бог пособил, да будет его воля! Кому писали – с глумом говорил: «Садись-де кабацким головой, место веселое!» Сам, хитрец, ведал, что сести не можно – маюра с солдаты ведал и беспорядков не унял Никона для, чтоб государю лишнее поклепать… Маюра в руки заберем, тогда и сести можно!
Каменев ушел довольный. У него на уме было иное…
Сенька, придя в Коломенское и зная, что слухи розыска по Тимошке вернее всего добыть в кабаках, пошел на кружечный двор. По двору кружечного бродили без команды пьяные датошные люди, солдаты и пешие рейтары. Если заходил на двор питух, то окружали его и, вынув из-под полы епанчи фляги, предлагали купить вино чарками. Сеньку также окружили, он отговорился:
– Не за вином иду, послан по делу к целовальникам!
– Ежели лжешь, то наших все едино не миновать!
Среди кружечного двора Сенька избрал самую большую питейную избу, полуразрушенным крыльцом вошел.
В избе стоял густой дым от табаку. Солдаты темной массой облепили длинный питейный стол. Все они курили трубки, редкие пили табак из рога. Сенька вынул свой рог, стал тоже пить табак, чтоб не кашлять от вони едкого табачного и сивушного воздуха. Стены заплеваны, они черны от дыма, сруб избы курной. Большое дымовое окно вверху выдвинуто, из него на питейный стол, занятый солдатами, падали скупые лучи тусклого дня. На столе солдаты играли в карты. В глубине сруба за большой дубовой стойкой четыре целовальника в сермяжных кафтанах, запоясанных кушаками, – за кушаками целовальников по два пистолета. Целовальники хмуры и бородаты.
Служителей Сенька увидал много, они вооружены: кто с топором, всунутым спереди за кушак, у иного и пистоль торчал. Служители вертелись за спинами целовальников около поставов больших с полками, где стояла винная посуда мелкая и лежали калачи. На каждом поставе вверху черная закопченная икона, ликов не разобрать.
За стойкой был прируб и там печь, у печи тоже ютились служители. Вооружение кабацких слуг не обычное, так что боялись грабежа царева вина и напойной казны, по тому же и целовальников много.
– Народ-де в моровую язву дерзкой, да и солдатов тьмытем.
С левой стороны от входа, загораживая лаз за стойку, угнездилась шестиушатная куфа с пивом – у ней шумели питухи, пиво было приправлено водкой. За обруч кади цепью прикреплена железная кружка вместимостью с добрую половину ендовы.
Питухи и кабацкие женки пили пиво, кидая за выпитую кружку деньги на стойку ближнему к кади целовальнику, кричали, когда кружку брали в руки:
– Един круг![146]
– Два круга!
– Пей! Чту, сколь пьешь, – отвечал целовальник.
У кади с пивом, на крючьях в стене и на веревках, натянутых вверху над кадью, висела заложенная рухлядь питухов. Пропив последние деньги, раздевались, крича целовальнику:
– Кафтан рядной – морх на морх, троеморх! Сколь пить?
– Три круга пей!
– Вешаю лопотье – зри!
– Пей, считаю я… – отвечал целовальник. Иногда с веревки или крюка повешенная рухлядь падала в кадь с пивом, широкая утроба куфы принимала грузную, пропитанную потом грязную одежду, она опускалась на дно…
Питухи, подступая к кади, шутили:
– Глянь, браты, на бабью исподницу! – Чего зреть!
– Да вишь огажена и в пиве утопла!
– Ништо-о! Митькины портки два дни в куфе мокнут, да пиво от того не худче…
– Целовальник подсластил, влил в пойло пивное ендову водки-и!
– То угодник нашему веселью!
– Добро – пиво с водкой, в ем што ни пади, все перепреет!
На стене сруба за стойкой и в углах коптили факелы, дым от них подымался столбами, сливаясь с табачным, люди при свете факелов, как в аду. Многие раздеты до штанов, тут же кабацкие женки, вывалив отвислые груди и закрыв срам чем попало, толпились, пили и обнимались, матерясь, с теми, у кого остались крест на шее да штаны на пояснице.
Медные кресты ошалело мотались на жилистых шеях, как и руки, и взлохмаченные волосы. На грязном, мокром полу спали пьяные, безобразно кривились их лица и рты, когда наступали им на руки или запинались за них.
За стойкой между поставов с посудой висит крупная, замаранная и закопченная надпись. Сенька прочел: «В государевы царевы и великого князя Алексия Михайловича, самодержца всея Русии кабаки не ходити скоморохам с медведи, козы и бубны и со всякими глумы, чтоб народ не совращати к позору[147] бесовских скоканий и чутью душегубных плищей[148]».
Но теперь, когда целовальники в страхе от толпы и солдат, скоморохи в углу питейной избы собрались, звенит бубен, слышна плясовая:
Ой, моя жена не вежливая
На медведе не езживала!
На лисице не боранивала,
Ох, подолом воду нашивала,
Воеводу упрашивала…
Не давай мужу водку ту пить!
Все в питейной избе сумрачно: стены, потолок в густой саже, лица, заросшие до глаз бородами, скупо озаренные огнем факелов… Лишь изредка распахнется с крыльца дверь, проскочит дневной свет, и опять сумрак, да в сумраке том взвякнет ножна шпаги рейтара, шагнет проигравший деньги от стола на избу, и белый блеск его оружия кинет изогнутые полосы на мокрый пол, и снова сумрак. От сумрака почудилось Сеньке, что видит он сон тяжелый… Коротко мелькнуло в его мозгу воспоминание детства и тут же ввязалось прожитое недавно – любовь Малки, страшная смерть отца Лазаря и матери, возненавидевшей его за Никона. Он тряхнул кудрями:
– А ну, тоску-тугу кину! – подошел к стойке, сказал: – Лей стопу меду!
Целовальник, поковыряв пальцем в бороде, спросил: – Малую те ай среднюю?
– Лей большую и калач дай!
Целовальник с постава, где стояли с водкой штофы, достал медную стопу, позеленевшую, захватанную грязными руками, нагнулся в ящик у ног, зацепил грязными пальцами кусок меду, сунул в стопу, подавил мед деревянной толкушкой, налил водки и той же толкушкой смешал. Положил на стойку рядом со стопой калач крупитчатый, густо обвалянный мукой:
– Гони два алтына!
Сенька, подавая деньги, сказал:
– Едино что скоту пойло даешь! Стопа грязная… – И, обтерев пальцами края стопы, выпил мед.
– Ты тяглой?[149]
– К тому тебе мало дела!
– Ормяк на те холопий, а тяглец и холоп едино что скот…
– Бородатый бес, кем ты жив? Народом! И не радеешь ему.
– Всем питухам радить – без порток ходить! – отшутился целовальник, зазвенев кинутыми в сундук деньгами.
Сенька оглянулся на шум у пивной кади, там один питух упал навзничь, лицо его смутно белело в сумраке, из горла, окрашивая седую бороду питуха черным, хлынула кровь.
– Худая утроба! Пиво пил, блюет кровью… Питуха, чтоб не мешал пить, отволокли за ноги. Сенька громко сказал: