Пятая труба; Тень власти - Бертрам Поль
Он вдруг почувствовал то же неприятное чувство, которое испытал, услышав в первый раз это слово в тот самый день, когда его сказала Фастрада при въезде леди Изольды в город. Как он мог крикнуть его теперь сам? Этого он не мог себе объяснить. Может быть, он был ещё под влиянием лекарства, а может быть, тут сказалось страшное напряжение.
Леди Изольда широко раскрыла глаза, как будто не веря собственным ушам, и подалась назад, словно кто-нибудь ударил её хлыстом.
Наступило глубокое молчание.
— Я предложила вам свою любовь, а в ответ получила от вас оскорбление, — начала она каким-то бесцветным голосом. — Если я и не без греха, то разве это справедливо?
Даже в эту минуту она была слишком горда и не скрывала того, в чём не созналась бы ни одна женщина.
— Вы предложили мне позор! — воскликнул он сдавленным голосом, держась за колонку кровати, чтобы не упасть.
Он весь дрожал.
— Позор? Когда женщина, обманувшись в сердце мужчины, предлагает ему любовь, вы называете это позором. А когда вы, мужчины, поступаете так относительно женщин, то как вы это называете? Разве вы сами так чисты, чтобы судить других?
— Да, я чист! — вскричал он.
Какое-то выражение, смысла которого он не мог угадать, промелькнуло на её лице.
— Я так и думала, — прошептала она. — Если б этого не было, я не стала бы и говорить с вами. Вы назвали меня так, как ни один мужчина не назвал бы женщину, даже если б он был совершенно прав. Но правы ли вы были относительно меня, судите сами. Садитесь и выслушайте. Садитесь! — повторила она, делая повелительный жест. — Даже разбойник, которого схватили на большой дороге, имеет право требовать, чтобы его выслушали.
В её тоне было что-то такое, что не допускало возражений.
Сев в кресло, она немного помолчала. Потом она поднялась во весь рост и, остановившись посреди комнаты, начала говорить, не глядя на него:
— Лет десять тому назад папский посол, ехавший на север Англии к королю Генриху IV, был застигнут метелью и принуждён искать гостеприимства в одном замке. Здесь он оставался, пока не наступила оттепель. Среди сопровождавших его духовных лиц был молодой неаполитанец знатного происхождения, щедро наделённый всеми качествами своей расы, ловкостью, изяществом манер и лживостью. Дочь хозяина дома, которой не было ещё и пятнадцати лет, до сих пор видела мало мужчин, да и то это были грубые воины, умевшие гораздо лучше владеть шпагой, чем красноречием. Она влюбилась в этого ловкого прелата, говорившего громкие слова, которые, казалось, должны разбить вековые оковы и уничтожить вековые суеверия. Она не знала, конечно, что и он, и другие его спутники были лжепророки, что вместо цепей, которые они разбивали, они готовили другие, ещё более унизительные и мучительные. Он говорил ей, что, как лицо духовное, он не может вступить с нею в брак, но что тем больше величия будет в её любви, и она верила ему. Она не понимала, про какую любовь он говорил. Она не просила его сперва самому сбросить цепи, которые он советовал сбросить другим. Она любила его, и ей казалось преступлением допустить мысль, что он в чём-нибудь не прав. Но её девичий инстинкт заставлял её противиться его желаниям. Может быть, в конце концов она и уступила бы, я не знаю. Но однажды ночью этот человек, которому наскучило ждать, дал ей снадобья и, когда она потеряла способность сопротивляться, взял от неё, что желал. Это был её первый грех, если только это можно назвать грехом. Вскоре после этого он уехал, а она днями, неделями, месяцами стала ждать от него хотя какой-нибудь весточки. Она продолжала ждать, пока наконец не была вынуждена удалиться из родительского дома — одна со своим позором. Может быть, ей не следовало бы оставаться в живых, но она не могла убить вместе с собой и ещё не родившегося ребёнка. Час родов застал её на большой дороге. На соломе, в стойле родила она своего ребёнка. Оправившись, она отправилась за море, чтобы скрыть свой позор. Два года терпела она нищету, ибо она умела ездить верхом и охотиться с соколами, играть на лютне и писать стихи, но не умела зарабатывать себе на жизнь. Ребёнок её заболел. Ей предложили помощь на условиях, которые обыкновенно предлагаются молодым женщинам в её положении. Она отказалась. Но ребёнку делалось всё хуже и хуже, и она согласилась. Это был её второй грех. Но было уже поздно: ребёнок умер. Когда она возвращалась домой, опустив в землю его маленькое тельце, её повстречал на улице герцог Орлеанский. Её застывшее бледное лицо понравилось ему, он извлёк её из нищеты и ввёл в придворные круги. Он ничего не требовал от неё: для этого он был слишком благовоспитан. Она же, как могла, выражала ему свою благодарность — и слово «добродетель» стало пустым звуком, чем-то таким, что презирает и Бог, и дьявол, и люди. Но я должна сказать, что всё, чем я теперь владею, получено не от него. По праву и закону я теперь леди Монторгейль и Вольтерн. Таковы были мои первые три греха. Сплетни прибавили к ним много других, ибо я не скрывала никогда, кто я. С тех пор я беспрерывно странствую из страны в страну в поисках сама не знаю чего, может быть, умиротворения. Мой четвёртый грех я совершила сегодня.
До сих пор она говорила тихим, монотонным голосом, как будто пришибленная нанесённым ей ударом. Но мало-помалу в её словах зазвенели страстные ноты.
— Не знаю, заслужила ли я название, которое вы мне дали, но знаю только одно, что я не заслужила его от вас. Я знаю многих жён и девиц, которые хуже меня и которых вы не смели бы так назвать. Они ведь продают своё тело и души мужьям, которых не любят, продают за богатство, за положение. А я не требую от вас ничего. За мной ухаживали принцы, короли искали моей дружбы, и я думала, что, несмотря ни на что, я ещё могу предложить вам многое. Вы, вероятно, подумали, что это минутное увлечение, женский каприз. Нет, я думала, что вы можете прочесть всё в моих глазах. Любовь, если она ничего не просит, а, наоборот, готова сама всё отдать, такая любовь не может быть позором, хотя бы это была любовь женщины вроде меня. Я видела, что вы страдаете, и мне показалось, что я лучше других поняла вас. Я думала, что вы, именно вы, шире, чем другие, смотрите на жизнь, на её ничтожество и величие.
Она остановилась.
— Когда я приехала сюда, — начала она мечтательно, с оттенком бесконечной грусти, — я ожидала большего от жизни. Подобно вам, я изверилась в людях и отчаялась найти человека, который заслуживал бы это имя. Но здесь, в городе великого собора, на котором человеческое себялюбие и испорченность достигли высшей своей точки, здесь мне показалось, что я нашла свой идеал. Всё стало казаться возможным, раз есть такие люди. Мои мысли опять настроились так, как бывало в детстве. Я опять верила в Бога, в возрождение людей и в самое себя. Я вообразила, что, может быть, могу помочь вам в борьбе, но забыла, что я недостойна этого. Простите.
Магнус Штейн сидел молча и неподвижно. Голова его опустилась на грудь, а на лицо легла глубокая тень. Прошло несколько минут, пока он опять поднял на неё глаза. Она всё ещё стояла на прежнем месте, глядя куда-то в сторону.
— Вы правы, — заговорил он сдавленным, неестественным голосом. — Вы не заслужили такого названия. Усердно извиняюсь перед вами. Не могу понять, как я мог сказать такое слово. Однако вы хотели сделать всё-таки нечто непростительное: ведь вы же знаете, что я обручён.
Она быстро повернулась к нему и взглянула прямо ему в лицо. Глаза её стали ещё печальнее.
— Нет, этого я не знала. Ещё раз извините меня. А теперь идите. Идите! — повторила она, видя, что он колеблется. — Идите!
Одной рукой она показывала ему на дверь, а другой судорожно держалась за край стола: силы покидали её.
Магнус Штейн поклонился и молча вышел.
Когда дверь закрылась за ним, леди Изольда продолжала стоять у стола, трепеща всем телом. Потом медленными, неверными шагами она подошла к двери и заперла её. По-прежнему шатаясь, она вернулась в комнату и, закрыв лицо руками, бросилась на колени перед распятием. Долгое время, молча и не двигаясь, лежала она, распростёртая. Лишь изредка тело её содрогалось конвульсивно.