Павел Загребельный - Страсти
Сулейман был неутешен, велел возле тюрбе соорудить большую мечеть шах-заде, ездил вместе с Роксоланой смотреть, как под старыми орехами Синан-паша закладывает камень в основание здания, которое должно служить вечной памяти их сына.
В Топкапах все замерло. Не созывался диван. Не принимались иностранные послы. На султанские обеды не допускался никто, кроме Хасеки. Сулейман разогнал всех поэтов и певцов, велел сжечь огромный набор дорогих музыкальных инструментов. Не было речи ни о веселье, ни о войне, и почти пять лет султан не ходил в походы. Единственное, что он сделал не откладывая, - послал в Манису на место Мехмеда другого сына Роксоланы Селима, похожего лицом, волосами, глазами, улыбкой на свою мать так, что Сулейман не мог смотреть на него без сладкого содрогания и не отдавал ему предпочтения при жизни Мехмеда лишь потому, что тот был первородный.
Но жизнь брала свое. Нужно было кормить Стамбул, собирать налоги в разбросанных на огромных пространствах землях империи, карать и миловать. Мехмед Соколлу был отправлен к старому Хайреддину Барбароссе - пусть послужит на море, если на суше не смог уберечь султанского сына. Словно бы для того, чтобы показать Соколлу, что он потерял, визирем был назван его бывший товарищ, осторожный и хитрый Ахмед-паша, которого Рустем сразу назвал "намыленным" и возненавидел открыто, чего Ахмед-паша не мог себе позволить, ненавидя султанского зятя тайком, что, как известно, много опаснее. В диване визири ругались, срывали друг с друга чалмы, великий везирь, не стерпев насмешек Рустем-паши, набросился на него с кулаками. Рустем выхватил саблю, но замахиваться ею не стал, презрительно заявив, что он отрубил бы великому визирю все самое ценное для него, но, к сожалению, оно уже давно отрезано, а голова старого евнуха не представляет никакой ценности.
- Ты, раб славянский, - рычал и брызгал слюной толстомордый евнух, покажу тебе, как я владею саблей! Отхвачу тебе все лишнее на роже, очищу ее, как апельсин.
- Мое лицо - вход в рай, сквозь который войдет лишь моя душа, ничтожный ты обрубок, - хохотал Рустем. - Твоя же безобразная морда - вход в нужник. Ты будешь подыхать в такой зловонной яме, что даже сколопендры и навозные жуки не бросятся на твой труп!
Великий визирь, разъяренный, бросился к султану и начал кричать, что он отдает государственную печать и пусть его величество выбирает - либо он, либо этот босняк!
Султан выбрал Рустема. Сулейман-пашу сослали в Гелиболу, где он в бессильной ярости дожил до девяноста лет и умер не насильственной смертью, что могло считаться незаурядным счастьем. Второй визирь Хусрев-паша вскоре умер голодной смертью от своей неизлечимой болезни. Умер и великий Хайреддин, освободив место для Мехмеда Соколлу, который неожиданно для себя стал капудан-пашой. Султан окружал себя людьми чуть ли не вдвое моложе себя и уже не мог дальше сидеть в столице.
На восточных окраинах империи бунтовали племена, наверное подстрекаемые кызылбашами, был прекрасный случай дать возможность новому великому визирю Рустем-паше проявить свои полководческие способности, тем более что он знал эти края довольно хорошо, а тем временем шах-заде Селим заменил бы султана, осваиваясь в Стамбуле, постепенно привыкая к непростому искусству владычества, ведь теперь он наследник, хотя и неназванный.
Так Сулейман, окруженный полчищами своего непобедимого войска, снова отправился в великий поход, потому что султан более всего думает о земле, более всего за нее терпит, более всего для нее трудится и более всего может для нее сделать, ибо все зло мира побеждается и уничтожается священной особой султана. И каждая война, которую ведет падишах, тоже священная - уничтожение всех враждебных султану людей все равно что дождь на жаждущую землю. Как сказано: "Поистине неправедные не будут счастливы!"
А как же султанша, праведная или нет? И для кого и перед кем?
КРУГ
Когда стояла над мертвым сыном, почувствовала, что под ногами у нее разверзается бездна, которая легла зиянием между ее прежней жизнью и днем завтрашним. И не запрудить, не заполнить, не одолеть этой пропасти, ибо ею стала вся ее жизнь.
Когда босую ввел ее когда-то черный кизляр-ага в султанскую ложницу, а потом металась она на зеленых султанских простынях, была бездна плоти глубже морской. Теперь, у сорокалетней, на вершине могущества и отчаяния, разверзлась перед ней бездна духа глубже всех преисподних, обещанных в угрозах истерзанным людям, и протяженность ее уже шла не вниз, а вверх, перевернутая, достигает она звезд.
Бездна была уже и не у ног, не под ногами, - она окружала со всех сторон, охватывала мертвой петлей, подобно тому кругу, изображение которого преследовало Роксолану, куда бы она ни ступила: в хамамах и мечетях, на арках и на окнах гарема и султанских покоев, на светильниках и дощечках с сурами Корана, на деревянных решетках и каменных плитах, на цветистых настенных панно и ручках дверей.
С детства осталось воспоминание: когда гремел гром и молнии рассекали небо, ударяя в леса за Гнилой Липой, душа ее испуганно сжималась, а потом раскрывалась с радостью, ибо молнии всегда поражают кого-то, а не тебя, не тебя. Теперь все молнии били только в нее безошибочно и жестоко, а она была заперта в кругу своего самого высокого в империи (а может, и во всем мире?) положения, одинокая, покинутая, и не столько из-за человеческой жестокости и равнодушия, сколько из-за своей недосягаемости. Досягаема только для страданий и для величия, от которого страдания становятся и вовсе невыносимыми.
Хотела оставить возле себя Баязида, но султан решил взять его с собой в поход. Взял также и Джихангира, чтобы показать младшим сыновьям безмерность извечных османских земель. Возле султанши был теперь Селим да еще ее доверенный Гасан-ага, который должен был оберегать ее покой или же, как считали все придворные, выполнять все прихоти, иногда самые удивительные, к тому же и всегда тайные.
Никто не знал, чем наполнены дни султанши. Сын Селим? Такой похожий на мать, с точно такой же непокорностью в зеленоватых глазах, может, и душой такой же? Не объединяло их ничто. Если бы можно было забыть голос крови, охотно забыла бы и это. Селим убивал дни в пиршествах, на охоте, в разврате. Оставленный при нем визирь Мехмед Соколлу был достойным напарником для шах-заде во всем злом, ибо доброго от них не ждал никто, а сами они давно уже о нем не вспоминали. Топкапы похожи были на какое-то дикое пристанище охотников - всюду разбросано оружие, где-то воют охотничьи псы, валяются свежесодранные шкуры оленей и вепрей. Во дворцовых садах среди медно-красных скал Селим устроил для себя развлечение. В каменной стене выдолбили углубления, закрыли их крепкими деревянными решетками и посадили в эти ниши диких орлов. Под каждым из орлов подпись. Хищники названы были именами врагов султана - императора Карла, римского папы, шаха Тахмаспа, короля Фердинанда, дожа Венеции. Селим любил приходить со своей разгульной братией ночью к орлам, с пьяным хохотом целился из мушкета, бил под низ их клеток, гремел выстрел, крошился камень, огромные птицы со злобным клекочущим криком хищно срывались с места, пытались ударить крыльями, но в нишах было слишком тесно для этого, крылья оставались свернутыми, только ударялись о камень так, что летели перья. А Селим торжествовал:
- А что, император, как тебе, негодяй?! А ты, папа, почему вопишь? А шах? Или уснул? А ну-ка, Мехмед, подай мне мушкет!
В конце лета истосковавшаяся султанша забрела к этой скале с орлами, долго стояла, смотрела на заточенных гигантских птиц. Птицы посматривали на нее с убийственным равнодушием, словно бы ее уже давно не было на свете. Не существовало для них ничего, кроме жертв, а теперь сами стали жертвами людского коварства и жестокости, потому и смотрели на людей со злобным презрением. Нахохлившиеся, чернокрылые, какие-то землистые, будто умершие, смерть во всем - в стальных когтях, в каменном клюве, в остекленевших глазах цвета перьев, будто посыпанных землей. Сидят, дремлют, ничего не хотят знать, только сны - о полетах, о высоте, о свободе.
Тогда она, сама не зная зачем, начала открывать клетки одну за другой, идя вдоль каменной стены, открыла все, отступила, взмахнула руками, будто на кур: "А киш, киш!" Орлы сидели неподвижно. То ли не верили, то ли не хотели получать свободу от этого слабого существа, то ли не хотели покидать ее в одиночестве? Однако жалость все же была чужда им. Один, за ним другой, третий, тяжело выбирались они из своих темниц, неуклюже взлетали на верхушки деревьев, будто ожидая всех остальных или убеждаясь, что здесь не таится какое-нибудь коварство. Только после этого устремились они ввысь, все в разные стороны, но все вверх, вверх, пока не скрылись с глаз.
Роксолана села на траву и тихо заплакала. Какая пустота в душе, какое отчаяние...