А. Сахаров (редактор) - Елизавета Петровна
– Ваша эминенция совершенно правы, – твёрдо ответил он, – в моих словах был такой смысл, что шевалье оставалось или вызвать меня на дуэль, или уйти осмеянным. Он назвал оттенок своего камзола «бле-де-сиель», а я сказал, что, по-моему, его камзол «бле-де-кур». Всем, кто знает, что этот господин существует исключительно милостями своей любовницы, старухи Бледекур, пользующейся вашим отеческим расположением, кардинал, смысл моих слов ясен. Но если мои слова и были оскорбительны, то разве не оскорбительно было для его величества, что его первый министр и кардинал представляет ко двору его величества столь сомнительную личность?
– Эй, вы! – крикнул гасконец, топая ногой и готовый броситься на маркиза.
– Что такое? – крикнул на него король, вставая с места. – Вы забываетесь в присутствии короля?
– Если король, – в бешенстве ответил ла Хот-Гаронн, – позволяет своим фаворитам оскорблять в своём присутствии дворянина, то у дворянина нет никаких обязанностей по отношению к королю!
– Д'Антен! – крикнул король. – Немедленно отвести этого господина в Бастилию!
Д'Антен крикнул двух дежурных гвардейцев, и гасконца увели.
– Так вот каковы овечки у вашей эминенции? – снова сказал король. – И вы ещё решились требовать самых суровых кар для маркиза де Суврэ? Попрошу вашу эминенцию быть на следующий раз осторожнее как в рекомендации, так и в осуждении. Суврэ совершенно прав: представление ко двору такого господина есть оскорбление для меня!
Как и всегда в таких случаях, кардинал прибегнул к испытанному средству – отставке.
– Едва ли мне придётся впредь испытывать терпение вашего величества, – слащаво запел он, – потому что я с каждым днём чувствую себя всё более слабым и больным…
– Вот что, кардинал, – резко оборвал его Людовик, – если вы на этот раз вздумали завести свою старую песню об отставке, то вы выбрали плохой момент. Я как раз в таком настроении, что легко могу согласиться со слабостью и болезненностью вашей эминенции!
– Пока у меня ещё есть хоть капля силы, она вся принадлежит вашему величеству! – смиренно ответил кардинал, видевший, что сегодня с его величеством творится что-то необычное, а потому обычные меры могут оказаться опасными.
– У вас больше ничего нет для меня, кардинал, на сегодня? – спросил король.
– Нет, я уже всё доложил вашему величеству.
– В таком случае, до свидания! Не смею задерживать долее вашу эминенцию!
Кардинал ушёл, теряясь в догадках, кто произвёл такую волшебную перемену в его застенчивом, робком питомце.[50]
Король и Суврэ остались наедине.
Людовик, красный от неулегавшегося гнева, расхаживал взад и вперёд по кабинету.
– Ты, может быть, воображаешь, что я на самом деле одобряю и извиняю твоё поведение? – крикнул он, останавливаясь перед Суврэ. – Стыдитесь, сударь, вы вели себя как мальчишка. Мне не надо таких друзей, которые готовы в любой момент заводить скандалы, словно подвыпивший мастеровой! Мне надоели вечные пререкания с кардиналом из-за вас всех! В изгнание, сударь, в изгнание! Это – единственное средство исправить вас!
Король снова забегал по кабинету. Суврэ молчал. Он знал, что Людовик не умеет долго сердиться и что после такой головомойки вскоре последуют полное прощение и примирение. Но он не мог отделаться от чувства величайшего изумления, охватившего его после сцены короля с кардиналом. Людовик, этот робкий, застенчивый молодой человек, боявшийся кардинала до того, что однажды, когда королева пожаловалась на небрежение Флери к её просьбе, сказал ей: «Милая моя, разве можно просить чего-нибудь у кардинала? Надо либо обойтись своими средствами, либо отказаться от своего желания!» – этот самый Людовик вдруг выпрямился в настоящую царственную величину, дал зазнавшемуся попу истинно королевский отпор!
«Но его подменили, – думал он, – положительно подменили! Кто же совершил это чудо? Неужели Полетт?»
– Ну ты подумай сам, Суврэ, – вновь заговорил король уже более спокойным тоном, – какой вид имеет вся эта выходка! Ну, я понимаю – ревность, гнев, партийные счёты, особо сложившиеся обстоятельства могут поставить дворянина в такое положение, когда он уже не может считаться с тем, запрещены ли дуэли, или нет. Мой прадед, великий Людовик Четырнадцатый, однажды сам дрался на дуэли с придворным и другом из-за племянницы кардинала Мазарини. Но ты ни с того ни с сего подходишь к какой-то личности и вызываешь его на ссору! И для чего? Для того, чтобы проявить своё остроумие, чтобы позабавиться за счёт какого-то провинциального дурака?
– Но, государь, – ответил Суврэ, – недаром Грессэ говорит, что «les sots sont ici-bas pour nos menus plaisirs».[51]
Как ни привык король к манере Суврэ говорить при всех случаях и обстоятельствах цитатами, но теперь он уж очень не ожидал этого, да ему уже и надоело сердиться.
– Ах, Суврэ, – воскликнул он, смеясь от души, – ты положительно неисправим!
– «J'ai ri, me voila desarme»[52] – сказал Суврэ, опускаясь на одно колено.
– Ну нет, – возразил король, – я далеко ещё не обезоружен, и – погоди только, Суврэ! – когда-нибудь ты жестоко поплатишься за своё легкомыслие… Ах, у меня столько горя, столько забот! Знаешь ли ты, Суврэ, что сегодня утром умер от чёрной оспы герцог ла Тремуйль?
– Ла Тремуйль? – с ужасом вскрикнул Суврэ, даже подскочив от неожиданности. – Но ведь ещё недавно он был с нами?
– Да, но он чувствовал себя плохо ещё во время праздника Весны, и мне пришлось на другой же день отпустить его в Париж, где он и слёг. Ах, Тремуйль, Тремуйль. Верный друг и преданный слуга! И ты представь себе только, Суврэ, как бренна жизнь и слабы человеческие силы и знания! Ещё неделю тому назад Тремуйль в расцвете сил, красоты и молодости веселил одним своим видом все сердца, а теперь от его обезображенных останков бегут все… И подумать только: три лучших парижских врача лечили его!
– Три врача? – с испугом переспросил Суврэ. – Но, государь, тогда всё понятно: «Que vouliez-vous qu'il fit contre trois?»[53]
Король рассмеялся и с явным благоволением потрепал маркиза за ухо. Непостоянный, в достаточной мере чёрствый и себялюбивый, Людовик был далеко не расположен серьёзно оплакивать кого бы то ни было, но он боялся нареканий, а потому должен был разыгрывать из себя скорбящего. Маркиз Суврэ, не перестававший шутить и теперь, был ему, таким образом, очень удобен; с ним, по крайней мере, можно было не притворяться. Поделись он, пожалуй, своим притворным горем с Жевром или Мортмаром, те начали бы подлаживаться под настроения короля, принялись вздыхать, охать, стонать!
– Но одной смертью герцога ещё не исчерпываются мои огорчения, – продолжал Людовик. – Конечно, мне очень жаль Тремуйля, но ведь в конце концов мы все там будем. Пусть Тремуйль умер слишком рано, но кто же умирает не рано? Ведь смерть никогда не является желанной гостьей! В таких случаях приходится жалеть не об отошедших, а об оставшихся, и, право же, одним из этих оставшихся являюсь я сам! Ты – мне верный друг, Анри, и я, пожалуй, откровенно расскажу тебе, в чём дело. Но смотри – никому ни единого слова об этом! Ты знаешь, существуют вещи, которых я не прощаю никому и никогда. Нарушение моего доверия из их числа!.. Только вот что, не позавтракать ли нам? Я что-то проголодался, да и ты, вероятно, не прочь подкрепиться после всех треволнений. Башелье! – сказал Людовик вошедшему на его звонок камердинеру. – Сегодня все приёмы отменяются; всем желающим видеть меня говори, что король оплакивает Тремуйля и не может никого принять. Затем накрой нам здесь стол на двоих и принеси лёгкий завтрак – ну, два-три горячих блюда и несколько холодных. Поставь всё это сразу и уходи! Да не забудь вина! Ступай!
Когда довольно большой стол был сплошь уставлен холодными и горячими блюдами и бутылками вина, входившими в состав «лёгкого» завтрака короля, Людовик пригласил Суврэ занять место против него, уселся сам и, утолив острое чувство голода, заговорил:
– Не успел я вчера отдохнуть с дороги, как ко мне явилась целая депутация из камер-юнкеров в составе герцога д'Омана, Жевра и Мортмара. Они сообщили мне, что Тремуйль плох, что надежды на его выздоровление нет никакой, а потому надо заранее считаться с его кончиной; поэтому-то они теперь же обращаются ко мне с почтительной просьбой оставить камер-юнкерскую должность Тремуйля за его четырёхлетним сыном.
– Они не теряют времени даром! – воскликнул Суврэ, отдавая честь паштету из фазанов с перигорскими трюфелями.
– Вот именно! – согласился король. – Конечно, в такую минуту я не мог дать им никакого положительного ответа. Я сказал, что Тремуйль ещё не умер, что Божья воля часто нарушает все людские расчёты, что меня самого десятки раз приговаривали к смерти, но если их мрачные предположения осуществятся, тогда я подумаю.
– Прикажете налить вина вашему величеству? – сказал Суврэ, заметив, что король что-то ищет.