Станислав Федотов - Возвращение Амура
– Да лучше ярко вспыхнуть, хоть на мгновение, и осветить все вокруг, чем долго-долго тлеть, как лучина, испуская дым и чад, – горячо сказала Катрин.
– О Господи, сколько пафоса! – рассмеялся Муравьев, но заметил, как обиженно жена поджала губы, и вмиг посерьезнел: – Прости, дорогая, но знаешь ли ты, что после яркой вспышки тьма становится еще гуще, и потом долго привыкаешь, пока что-то сможешь разглядеть? Разве в этом заключается любовь? По-моему, целью любви мужчины и женщины является – гореть вместе ровным и ярким пламенем, как можно дольше разгоняя тьму жизни, а придет время погаснуть – так лучше тоже вместе. Извини, я тоже ударился в патетику, но, видно, тема такая…
Катрин после этих слов надолго задумалась, глядя в окно. Николай Николаевич не тревожил ее. Он откинулся на спинку сиденья и прикрыл глаза, размышляя над сутью их спора.
Ясно, что Катрин отстаивала свое право на любовь. А вдруг случится такое – как он, законный перед Богом и людьми супруг, отнесется к этому? Отпустит из «рабства» своей любви? Муравьев даже внутренне вздрогнул: столь дикой показалась ему эта мысль. Конечно, он ее не отпустит. Потому что и отпускать не надо – она свободна! Свободна в своих мыслях, чувствах, поступках. Главное – чтобы она это знала и ощущала. А там – как Бог рассудит.
– Смотри, Николя, как интересно, – сказала вдруг Катрин. – Ближние к дороге рощицы убегают назад, а дальние как будто обгоняют нас, а потом постепенно все же отстают.
Муравьев взглянул, улыбнулся:
– То, что рядом и сиюминутно, быстро проходит, а то, что вдали, долго манит и преследует нас.
– Да ты поэт, мой милый! Или – философ.
– Я это видел на Кавказе, точно так же ведут себя горы. И, знаешь, Катюша, там как-то острее чувствуешь вот эту быстро пробегающую сиюминутность… Когда из-за каждого камня, с верхушки каждой скалы, нависающей над дорогой, может прилететь твоя, именно твоя, пуля… Когда можешь в любой день погибнуть под снежным или каменным завалом, или, того хуже, от кинжала в спину. Там я уяснил очень важное правило: никогда не поворачиваться к врагу спиной. Он только что был мирный, улыбался тебе, руку пожимал, клялся в верности, а чуть поверь, отвернись – и получишь клинок либо в бок, либо между лопаток. Сколько моих товарищей погибло из-за своей доверчивости! А еще – из-за глупости, иногда своей, но чаще – из-за тупости вышестоящего начальства.
У Николая Николаевича даже слезы навернулись на глаза от горьких воспоминаний. Он их вытер перчаткой, смущенно улыбнулся жене:
– Вот видишь, какой я тряпкой стал – не генерал, а барышня провинциальная…
Катрин не ответила на улыбку, пожала его руку, спросила:
– Ты стал таким из-за войны?
2Он промолчал, не желая посвящать жену в подробности последних месяцев служения на Кавказе, после увольнения в отставку Евгения Александровича Головина. Именно они, эти тяжелейшие для его энергической натуры месяцы войны, не столько действенной – с абреками, сколько глухой – со штабными чиновниками нового командующего Кавказским корпусом генерала от инфантерии Нейдгардта, основательно подточили его нервную систему и заставили принять решение навсегда покинуть Кавказ.
Решиться на такой шаг для него было очень непросто. Несмотря на все опасности, лишения, изнурительную лихорадку и частое воспаление раны на правой руке, Николай Николаевич любил этот край и прежде рвался служить именно здесь – сначала под отеческим руководством Головина, затем вдали от него, на Черноморской линии, где заимел вкус к самостоятельности, к необходимости заботиться о подчиненных, к планированию и выполнению военных операций – в общем, ко всему тому, что называется ответственностью за порученное дело. Недаром в русском языке говорится: человек соответствует положению, которое он занимает. Так вот, генерал-майор Муравьев полностью соответствовал должности начальника отделения.
В этом он особенно уверился, когда привез в Петербург депутацию замиренных его стараниями джигетов и убыхов – для представления императору. Николай Павлович с удовольствием разглядывал новоподданных – бритоголовых, бородатых, в черных черкесках, перепоясанных узкими наборными ремешками в серебряных накладках, в мягких сапогах-чувяках; благосклонно принял от них «дары Кавказа» – шашку и кинжал дамасской стали с затейливыми чеканными узорами по ножнам. Стоя немного сзади и в стороне, Муравьев услышал, как царь вполголоса спросил у находившегося по правую руку Льва Алексеевича Перовского:
– А почему они без папах и кинжалов?
– Из уважения к вашему императорскому величеству, – ответствовал также впологолоса царедворец, сам потребовавший накануне от Муравьева, чтобы горцы «соблюли приличия и правила высочайшего приема». Это – в отношении лохматых бараньих папах. А кинжалы сняли – «от греха подальше»: мало ли что дикому абреку в голову придет.
После приема император поинтересовался у Николая Николаевича, как ему служится на Кавказе.
– Там я чувствую себя полезным Государю и Отечеству, – дрожащим от волнения голосом произнес Муравьев.
– Я слышал, что ты чуть ли не половину Абхазии и убыхов с джигетами мирно привел к присяге. А с владетельным князем Абхазии… как его? – повернулся Николай Павлович к Перовскому.
– Чачба Хамут-бей, – подсказал министр.
– Да, с Хамут-беем – с ним вообще на дружеской ноге. Другие в устрашение аулы сжигают, а тебя горцы в гости зовут. Как тебе это удается?
– Я уважаю их обычаи, ваше величество. Они ведь не против России – они против, когда у них отбирают то, что им принадлежит, – землю, скот, лошадей, заставляют менять древние обычаи…
– Но они убивают наших солдат и офицеров, – недовольно сказал император, питавший, как всем было известно, слабость к армии.
– Чаще всего они это делают, защищаясь, ваше величество, – убежденно ответил Муравьев. – К тому же их натравливают на русских турецкие и английские лазутчики, которые не хотят, чтобы мы закрепились на черноморском побережье…
– Это уже политика, – перебил Муравьева молчавший до сих пор канцлер Нессельроде. – Военные не должны заниматься политикой. Это ни к чему хорошему не приводит.
По лицу Николая Павловича скользнула тень: намек канцлера был хорошо понятен и через семнадцать лет после мятежа на Сенатской. Однако через мгновение оно снова посветлело.
– Ты, Муравьев, и верно, весьма полезен нам на Кавказе. И политика твоя, – он с усмешкой оглянулся на канцлера, – приносит весомые плоды. Я доволен депутацией и поручаю тебе присмотреть за нею в столице – дабы не обидел кто ненароком. Либо они кого-нибудь – по неведению. Не ровен час, обзовет кто разбойниками – людишки и схватятся за дубины.
И как после высочайшего благоволения не любить свою службу? Николаю Николаевичу нравилось обустраивать посты и крепости, умиротворять и далее – не оружием, а словом, обязательным и честным словом русского офицера, – воинственных горцев, но, если его обманывали, если кем-то не исполнялся долг, он был жесток и беспощаден. Неважно, касалось это джигетских князьков или подчиненных офицеров. Офицерам доставалось от него и за плохое отношение к нижним чинам: генерал, что называется, «каленым железом выжигал» стремление к рукоприкладству. Правда иногда их же собственным методом – в бешенстве мог и по физиономии съездить. Как ни странно, никто за это на него не жаловался, а многие, испытав «воспитательный» эффект на себе, отказывались от его применения.
3Можно было, как говорится, служить да радоваться. Но все, решительно все изменилось, когда Евгений Александрович, по вполне естественной причине – старости, был уволен в отставку, и на его место пришел ничего не понимающий в кавказских делах Нейдгардт. При нем остался и, в силу своего прежнего опыта, приобрел значительное влияние начальник штаба корпуса полковник Коцебу, с которым у Муравьева отношения держались на уровне стойкой неприязни. Почему – он и сам не мог взять в толк, но, будучи в отпуске, после возвышения Коцебу писал брату Валериану, служившему до того адъютантом Головина: «В настоящем положении дел я готов… служить лучше в Камчатке, лучше в Ситхе, наконец, на Новой Земле; лучше готов… занять самое ничтожное место, чем возвратиться на Кавказ под влияние Коцебу! Тут дело не об личности, но о пользе службы…»
Но возвратиться пришлось, и все, что он мог предположить, плохое, навалилось сразу, подавляя и расшатывая его физическое и духовное здоровье.
Пошли нововведения, немыслимые при Головине, сводящие на нет прежние достижения мирного покорения черкесских племен и не обещающие ничего хорошего в будущем. Об этом Николай не преминул известить Валериана: «Среди борьбы моей с джигетами против Хаджи-Магомета получил я повеление дарить не более, как по 6 руб. сер., и притом подробно доносить, за какое именно сведение или заслугу эти деньги подарены! Прежде я требовал для Цебельды 600 человек пехоты с сотнею милиции и под начальством известного мне штаб-офицера…; в противном случае не ручался за спокойствие Абхазии; мне дозволили собрать 300 и тех именно войск, на которые менее всех других можно было положиться, и дали начальника в том же роде из Тифлиса; начались неудачи, хоть мелкие, но по последствиям важные! Не доверяя мне издержек незначительных, издержали на содержание бесполезных 300 милиционеров 13 т. руб. сер.; но это по книгам, и г. Нейдгардт спокоен…» Дошло до того, что от командующего пришел запрос, кто такие джигеты и зачем с ними поддерживать дружбу, хотя Коцебу прекрасно было известно, что это – одно из черкесских племен, перешедшее на сторону русских в войне с Шамилем.