Полина Москвитина - Черный тополь
Бежать бы Агнии от Демида, но куда убежишь от собственного сердца, от желания снова и снова видеть его?!
Никуда она не уйдет и не убежит от Демида. К чему бежать от самой себя? К чему ей, Агнии, постылые вавиловские стены, коровьи хвосты и свиные морды? Вот он рядом с нею, молодой парень, чуть моложе ее, которого она тайком поджидала в пойме Малтата еще тогда, в детстве. Пусть они в то время были несмышлеными, но ведь и молодой квас и тот играет.
А тополь шумел и шумел предостерегающим мудрым гудом.
Вокруг тополя лохматые кусты черемух, боярышника, молодого топольника – и тьма-тьмущая. Шумливая, загадочная, волнующая. Невдалеке брякало ботало на чьей-то блудливой скотине.
Возле ствола тополя – скамеечка бабки Ефимии. Сколько раз Демиду доводилось видеть старушонку, как она, вся в черном, кутаясь в шаль даже в теплый день, пробиралась к тополю и коротала здесь время.
– Тут хорошо, Дема, и совсем не страшно, – шептала Агния, обрывая с хмелевой плети липкие бархатные шишечки. – Мне всегда кажется: тополь живой. А вдруг он заговорит, а? Мы ведь на могиле каторжника. Слышишь, Дема, шумит тополь? Как в сказке,
– Горькая сказка, – откликнулся Демид, накинув на плечи Агнии свою куртку.
Еще не потемнила ночь двуглавую вершину тополя, еще не успела Агния прильнуть к Демиду всем сердцем, как невдалеке за кустарником послышался мягкий, шуршащий хруст веток: кто-то шел. Агния спохватилась и, отступая вместе с Демидом, спряталась возле черемух. Вскоре к тополю вышло нечто скрюченное и черное – бабка Ефимия!
– Я же говорила!
– Вот еще черт носит старушонку.
– Тсс!..
Бабка Ефимия по-хозяйски уселась на собственную скамеечку, передохнула и, осенив себя крестом, опустилась на колени.
– Помолится и уйдет, – сказал Демид.
– Погоди, послушаем.
– Будто реченье слышу? – раздался скрипучий голос бабки Ефимии.
Демид фыркнул в кулак.
– Яви мне свет лица твово, создатель! Просветли душу, ибо силы мои иссякли и телом я немощна. Исцели меня, господи, вдохни в сердце мое силу, чтобы могла я вознести молитву во славу твою, ибо в смерти какая сила? Кажду ночь слезами омываю ложе. Изверилась я! Доколе же люди скверну творить будут? И будут ли когда постыжены и посрамлены враги твои, яко твари ползучие? Чую снова приближение львов рыкающих, и сердце мое от страха делается, как воск. Сила моя иссякла, память ослабла, язык прильнул к гортани, и приближаюсь я к смертному одру… Доколе же глаголить мне? Слово мое – яко звук, исторгнутый в пустыне… И скопище злых духов снова обступило меня. Чую, чую, как поднимаются они вокруг! Они пронзили руки мои, и ноги мои, и пальцы мои. Они смотрят на меня, яко звери рыкающие!.. Крови они жаждут. Крови!..
– Как страшно, Дема! – молвила Агния, теснее прижимаясь к Демиду.
– Тронулась она, что ли?
– Слышу, слышу, создатель! – вещала бабка Ефимия, глядя вверх на сучья тополя. – Повинуюсь во всем тебе, господи! А жалко, жалко учителя-то Лаврищева, Добрый был человек. Добрый.
– Что это она? Про Лаврищева что-то бормочет.
– Жалеет. Разве ты не слыхал, что учителя Лаврищева арестовали? Как врага народа, говорят.
– Ерунда! Какой он враг?
– И в газетах сейчас пишут про разные разоблачения врагов народа.
– Не верю я… Старухи всегда о чем-нибудь каркают.
– А мне страшно, Дема!
Старуха запела что-то тонюсеньким детским голосом. Слов не разобрать.
– Что это она?
– Это она всегда так. Песни про любовь поет.
– Про любовь?
– Ага. Я слушал раз, она песню Соломонову пела.
– Песню Соломонову? – вдруг спросила бабка Ефимия, оглянувшись. – Чей голос слышу, господи? Не твой ли, Амвросий праведный? Не твой ли дух поднялся со дна моря Студеного? Не ты ли, Амвросий, ждешь меня в своей пещере каменной, чтобы принять просветление души? Утоли мою жажду, господи! Яви мне лик Амвросия Лексинского! – неистово молилась старушонка, глядя на сучья тополя, как на лик господа бога. – И песню песней пропою тебе. Возверни мне младость души моей, чтоб узрила я берега Лексы и Выги и Студеного моря, чтоб сподобилась жить во граде Китеже святейшем! Сведи меня, господи, с возлюбленным моим, и я скажу ему: «Приди, возлюбленный мой, выйдем во поле и поглядим, распустилась ли виноградная лоза? Раскрылись ли почки на деревьях? Расцвели ли гранатовые яблони? Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь, люта, как преисподня, злая ревность, и стрелы ее – стрелы огненные…» А род человеческий неисправим. Во грехе и блуде пребывает. Быть крови, быть! Грядет анчихрист, грядет! Чую я, чую!.. Слышу тебя, Амвросий праведный! Гонение будет, гонение! И Боровика Тимофея, и возлюбленного моего Лопарева, и Лаврищева учителя уже увели…
– Мне страшно, Дема.
– Ну чего ты, глупая? Ты же со мной, – успокаивал Демид, а у самого мурашки по спине бегали,
– Бежим, отсюда, – пятилась Агния.
– За что же арестовали Лаврищева? И Мамонт Петрович говорит: «У кого-то мозги свихнулись набекрень».
IX
Шли дни – перемежалось погодье ненастьем. Плыли толстые и тонкие бревна по Амылу, Разлюлюевке, Кижарту и по другим рекам леспромхоза. Демид носился от реки к реке, подгонял молевщиков, и сам работал с багром, но не было такого дня в неделе, чтобы он не встретился с Агнейкой.
Не один раз старик-тополь прикрывал грешную любовь Агнии и Демида своими пышными ветвями, осыпал полумесяцами сережек, серебрил их головы летучим пухом.
После каждой ноченьки, желанной и бессонной, у Агнии опускались руки от бессилья и подкашивались колени. Ее полные заветренные губы шелушились, а в карих глазах неугасимыми искрами теплилась всеми охаянная любовь.
Так и пролетела эта хмельная весна 1937 года.
Брызнуло жаркое лето.
За летом наплыли густые осенние туманы.
Снова непогодь пеленала землю…
Х
Хвост молевого сплава вышел в устье Малтата в первых числах сентября. Малтат обмелел, и по его дну перекатывались лиственницы-утопленницы, закупоривая русло.
Рабочих на сплаве не хватало, и Демид день и ночь бродил в ледяной воде с багром в руках, проталкивая на отмелях и подтягивая к берегу ослизлые лиственницы и осины.
– Проклятые утопленницы! – ворчал Демид. – И когда же мы от них отделаемся?
Возле старого брода образовался большой затор. Двое суток бригада молевщиков билась на заторе, растаскивая бревна баграми. Река пучилась в запруде, вскидывая серебряную гриву сыпучих брызг.
К вечеру Демид так изматывался, что даже и не ходил в деревню, а коротал ночи тут же, у чадных костров, подкрепившись скудной артельной похлебкой.
Как-то раз, наработавшись на заторе, но так и не пробив пробку, Демид решил сбегать в деревню: кончились сухари и другие припасы, да и Агния давно не шла.
– Сбегаю сегодня в деревню. Попарюсь, – сказал он Павлухе Лалетину, своему напарнику. – Ноги чего-то ломит…
– Знаем мы твою ломоту! – заржали мужики. – Валяй, валяй. Да, смотри, чтоб к утру вернулся.
Берегом, напрямик, не чуя под собой ног, помчался Демид в деревню. И вдруг у самой обочины дороги, за кустами черемух он услышал голос: не то зверь скулил какой, не то ребенок плакал. Демид кинулся на голос и увидел на заброшенной дороге Аниску, дочь Мамонта Петровича Головни. Девочка сидела, ухватившись за голую ступню, и, покачиваясь, бормотала с подвыванием:
– Ой, чо теперь будет! Ой, чо будет?..
– Аниса! Уголек! Что с тобой? – кинулся к ней Демид.
Он всегда называл ее «Угольком», хотя давно минула пора, когда Аниска застенчиво пряталась за спину Мамонта Петровича, цепляясь за его штаны, если Демид заходил к ним в дом, и вспыхивала, как уголек, румянцем от малейшей его ласки. Теперь Аниске шел пятнадцатый год, и она из худенькой, смуглой, черноглазенькой девочки превратилась в ладного подростка с копной рыжеватых, вьющихся из кольца в кольцо волос.
– Змея, змея, змея!.. – бормотала девочка, моргая черными смородинами глаз, омытыми слезами.
Демид заметил, как на обочине дороги мелкою волною шевелится подорожник. Но он не стал искать змею. Ухватив ногу девочки, он увидел, что из четырехзубого прокола еще сочится кровь. Он впился в ногу Аниски губами и стал отсасывать и сплевывать кровь.
– Ой, ой! Не надо, дядя Демид! – орала Аниска, извиваясь. – Бооольно!
– Ничего, ничего, – говорил Демид. – Потерпи, Уголек. А то ногу отрежут. Эх ты! Разве можно в пойму бегать босиком? А еще невеста. Ты зачем сюда пришла?
– Меня… Меня папа послал. К тебе, дядя Демид, – сквозь рыдания бормотала девочка.
– Ко мне?
– Моего папу арестовали, дядя Демид.
Жаркая волна ударила в голову Демиду и отхлынула по ложбине спины липким, холодным потом. «Как?! Мамонта Петровича?! Но за что же? За что? Не может того быть!» И как-то сразу выплыло в памяти иссеченное грубыми прошвами лицо Мамонта Петровича. «Он же красный партизан! Честный, непримиримый большевик!»