Олег Бенюх - Подари себе рай
«Взять хотя бы это посещение МХАТа, — размышлял Хрущев. — Сталин уже девятый раз смотрел эту белогвардейскую смiття. Что он в ней нашел, что для меня так глубоко заховувано? Нужно дружно подпевать его мнению? Или это элементарная проверка на вшивость? Я вроде бы без тараканов в голове, но что значит его новый поворот в исторической оценке роли царей? А замечание о правах верующих? Мы — атеисты, государство воинствующих безбожников и должны сквозь пальцы смотреть на наглое совершение всех этих диких поповских бредовых обрядов? Гоже или негоже встревать, возражать, перечить? Он сам вызывает на откровенный разговор, но чем такой разговор может закончиться? Лучше всего после спектакля было бы уехать восвояси. Но не приведет ли такая отвага в Бутырку и Соловки? Другой вопрос — как и сколько пить, произносить ли тосты и в каком порядке, кого хвалить и ругать, какие лозунги активнее всего поддерживать?»
Долго, ох как долго и как трудно будет Никита познавать сложнейшую и опаснейшую науку под названием «дворцовое аппаратоведение». До пятого марта 1953 года. И потом до четырнадцатого октября 1964 года. И даже потом — до самого одиннадцатого сентября 1971 года. Иногда он оказывался в плену у волшебного ощущения, что наконец-то он проник в ее самую суть. И всякий раз попадал пальцем в небо. Как-то Никита поплакался в жилетку Поскребышеву. Тот обдал его ледяным душем:
— Ключ один — обладание первейшей информацией. Владелец его — единственный. Для всех остальных желание заполучить этот ключ чревато…
Для Булгакова это была первая встреча со Сталиным. Одно дело говорить по телефону, совсем другое — общаться за банкетным столом. Глядя теперь на вождя, изучая исподволь его мимику, жесты, походку, манеру вести беседу, Булгаков вдруг вспомнил давнюю встречу с одним из вождей Белого движения Антоном Ивановичем Деникиным. В августе девятнадцатого Булгаков служил в полевом госпитале, и главнокомандующий Вооруженными силами Юга России посетил этот госпиталь вместе с миссией Международного Красного Креста. Несмотря на отеческий тон и все внешние проявления сердобольного, всепрощающего, всегда и для всех доступного барина, генерал-лейтенант производил впечатление жестокого, безмерно уставшего от жизни, потерявшего к ней вкус и интерес человека. Тогда впервые в жизни Булгаков интуитивно увидел на лице человека, который обладал всей полнотой власти, печать обреченности. Да, поистине эфемерны могущество, слава, богатство. Все проходит, все пройдет… Сталин был воплощением энергии, ума, силы. Не увядающих — растущих. Как и все люди, он был актером. Но обмануть, ввести в заблуждение драматурга от Бога было нельзя! «Понравился он мне? Он девушка, что ли? — размышлял Булгаков. — Играет, пожалуй, отца родного. Но из каждой поры так и прет необузданная мощь. Что мощь — хорошо. Хорошо ли, что необузданная?»
Молотов негромко разговаривал с Марковым. Завлитчастью театра был человеком эрудированным, уважаемым и отцами-режиссерами, и актерами. Экспансивный, увлекающийся, с широкими связями в писательском мире, он заметно влиял на репертуарную политику МХАТа. Молотов это знал и к цели своего разговора шел замысловато.
— Как вы считаете, — говорил он, разглядывая мешки под глазами Маркова, — достаточно ли динамично прогрессирует ваш репертуар?
Марков молчал, думал, что скрывается за таким вопросом.
— Я имею в виду пьесы на современную тему.
— Я считаю, что все пьесы, которые сегодня идут на нашей сцене, читаются как очень современные. И классика, и советских авторов. «Хлеб», «Дни Турбиных», «Бронепоезд 14-69», «Платон Кречет» — разве они актуальнее таких пьес, как «На дне», «Гроза», «Таланты и поклонники», «Воскресение», «Дядюшкин сон», «Вишневый сад»? В широком, глобальном смысле? На мой взгляд — эмоционально-эстетическое воздействие на зрителя, культивирование идеалов общечеловеческих ценностей существеннее, чем демонстрация ходульных образов и смакование сиюминутных сюжетцев, которые к большому искусству не имеют даже отдаленного отношения.
— Разумеется, — ответил Молотов. — Но, к примеру, «Мать» Горького или «Разгром» Фадеева следует считать за явления искусства?
Марков поморщился, едва заметно усмехнулся:
— Все зависит от того, с какими критериями, мерками, требованиями подходить к оценке литературного произведения. Если хотите мое мнение…
— Хочу. — Молотов улыбнулся доверительно. — Я всего лишь дилетант и был бы рад услышать мнение профессионала.
— Я довольно узкий профессионал, — засмущался Марков. — Могу, надеюсь без ошибки, сказать, что годится для театра и что нет.
— Это я и хочу от вас услышать.
— «Мать»… «Мать»… — Он долго мялся, даже покраснел, на лбу выступила испарина. И наконец решился: — Это самая слабая вещь Алексея Максимовича. Фадеевский роман неплох. Однако, ей-богу, ни «Мать», ни «Разгром» на сцене я не вижу. Увы!
Молотов, отнюдь не дилетант в литературе, был почти аналогичного мнения об обоих романах. Впрочем, высказываться посчитал неблагоразумным. Посмотрел на Сталина, который беседовал с Хмелевым и Булгаковым, и сказал с благоговейным придыханием:
— Вы знаете, через несколько лет предстоит большой юбилей. Иосифу Виссарионовичу исполнится шестьдесят.
Марков слушал, не понимая, какое отношение юбилей вождя может иметь ко МХАТу. А Молотов держал паузу по лучшим театральным канонам. И Марков не устоял.
— Большой юбилей! — довольно громко повторил он, как прежде непонимающе смотря на Молотова. Сталин недовольно обернулся в их сторону, продолжая говорить что-то Хмелеву. Молотов, более понизив голос, теперь почти шептал:
— Как вы думаете, кто мог бы создать пьесу о… ну, скажем, революционной юности вождя?
«Вот оно что! — воскликнул про себя Марков. — Уже задумываются о вечности. Конечно, есть и «Борис Годунов», и «Царь Федор Иоаннович». Теперь хотят увековечить красного царя».
— Задача не из легких, — сказал он задумчиво. И, поняв, что его слова могут быть поняты двояко, торопливо добавил: — Уровень, уровень-то должен быть высочайший!
— Несомненно, — согласился Молотов. — А как вы думаете, автор «Дней Турбиных» — подходящий для такой миссии драматург?
— Михаил Афанасьевич — талантище, — не сразу ответил Марков. — Не знаю, насколько он может быть силен в жанре биографии… Хотя… хм… уже несколько лет он трудится над пьесой о Мольере.
— О Мольере?!
— Да, о нем и о его времени. И, как все, что он делает, пьеса обещает быть очень и очень злободневной. Я читал одну из редакций.
— И какое название?
— «Кабала святош».
«Интересно, в чем будет заключаться ее злободневность?» — недоуменно подумал Молотов.
Поскольку Сталин уже направлялся к выходу, встал и, пожимая руку Маркову, посоветовал:
— Поговорите при удобном случае с Булгаковым. И, разумеется, идея исходит не от меня. Вы понимаете?
— Я понимаю, — поспешно заверил Марков. — Понимаю, Вячеслав Михайлович. Идея моя.
Уже по дороге в Кремль в машине, сидя на заднем сиденье, отгороженном от водителя бронированным стеклом, Сталин сухо произнес:
— Лапать Тарасову, как последнюю уличную потаскуху, не позволю. Никому! И тебе, Клим, тоже.
Ворошилова поразила прозвучавшая при этом злость. Он не на шутку струхнул, такое между ними было впервые.
— Коба, да я… — начал было он с мольбой и отчаянием.
— Молчи! — брезгливо отрезал Сталин, отодвигаясь от соратника в самый угол просторного сиденья. — Соврешь ведь! А тогда пеняй на себя. Простить можно все, но не ложь.
И после паузы отрешенно добавил:
— Ложь — родная сестра измены…
Вернувшись домой во втором часу ночи и рассказывая об этой встрече своей третьей, самой любимой жене Елене Шиловской, Булгаков говорил, улыбаясь:
— У всех цезарей — и древних, и нынешних — есть одно непреодолимое желание: въехать в Вечность. Приступаю к новой, бессмертной — так будут наверняка считать Его клевреты — пьесе. Беру, по мудрому совету Маркова, юность вождя. Действие? Революционные выступления в Батуме в тысяча девятьсот пятом году. Подалее от сегодня, поближе к прошлому. Откройте занавес — начинается его величество вакхический вымысел!…
***
На следующий день, который был предвыходным, Иван и Сергей приехали к девяти вечера в МК. По неписаной, но уже устоявшейся за год секретарства Никиты традиции, друзья собирались в такие дни в его кабинете на узкий мальчишник. В задней маленькой комнате секретарши Аленька и Аглая накрывали зеленое сукно канцелярского стола бежевой скатеркой, ставили тарелки с бутербродами — сыр, ветчина, икра, — бутылки боржоми, граненые стаканы в подстаканниках с трафаретной советской символикой — серп и молот, герб, «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». На табурете в углу весело шумел электрический самовар. Никита, улыбаясь, похлопывал его блестящие бока, приговаривал: «Наши умельцы и блоху подкуют, и новую энергию в старые мехи вдохнут».