Чабуа Амираджиби - Дата Туташхиа. Книга 4
А было половодье. Туташхиа уже далеко ушел. Ни одна пуля его не зацепила. Нырнул себе – и был таков!
А Ламаз-Колу течение совсем далеко унесло. Солдаты опять за ним побежали, бегут по берегу, по течению вниз. Только солдат с собакой отстал – не идет за ним псина, и все дела. Он ее вниз, куда все бегут, а она вверх по течению тянет. Он в свою сторону, она – в свою. Он рассвирепел, давай ее ногами, а ей : что делать... поплелась за ним...
Ламаз-Кола встал на дно, руки вверх и к берегу. Ему прикладом в грудь, повалили, мордой к земле повернули, лежит ничком. Солдата с собакой оставили возле него, а вахмистр с остальными солдатами пошли вниз по берегу.
Ну, думаю, кирпичня без меня не сгорит, да и персу в воскресенье здесь делать нечего, не придет. Махнул рукой... спустился к берегу, подхожу к солдатам. .
Правильно говорят: «Засвербит у осла спина, принесет его к мельнице». Так и со мной вышло. Ты послушай, как все получилось. Только я к ним подошел, они опять галдеть. Гляжу, на том бережку стоит себе на бугорке Дата Туташхиа, подбоченившись, породистый кочет – и только. Потом сунул руку за пазуху, вытащил сванскую свою шапку – он в ней всегда ходил,– выжал и на голову. Надел и на небо поглядел.
День был хмурый, моросило.
Чего же, думаю, он стоит? Солдаты в него палят – только заряжать успевают. А он повернулся и – прямиком в молодой лесок. И спокойно так идет, не торопится, будто не пули на него сыпятся, а так – брехня пустая.
Ушел!
Эти пули свои все потратили, а попасть не смогли. Ушел, и все тут!
Вахмистр обернулся ко мне, глаза вытаращил и орать: «Ты что же, сволота, в воздух стрелял, в них надо было!»
– Ваше скородие... – говорю.
– Ах, «сковородие»... – Тут он мне бац по морде – да так звонко, в кирпичне и то б, наверное, услышали, будь там кто.– Это раз сковорода,– говорит. И подругой щеке. – Два сковорода,– добавил.
Я закрыл лицо руками, думаю, отстанет, да куда там – он мне сапогом в живот, я в воду, а он: «Три сковорода» – и побежал к Ламаз-Коле.
Я вылез из воды, поднялся в свою кирпичпю, давай обсыхать. Большая беда меня тогда миновала. Хорошо я выкрутился, лучше и не придумаешь, а то б костей не собрал!..
Как я тебе рассказал, так все и было. Никто это лучше меня не знает – при мне все и случилось.
ГРАФ СЕГЕДИ
Меня никогда не влекли тайны звездного неба и темь астрологии. Эту старинную науку я относил к разряду оккультных. Мое предубеждение привело к тому, что и по сей день я остался не сведущ в се делах. Однако звездный небосвод – особенно после отставки – стал неизменным моим собеседником. Когда впечатления вконец одолевали меня, когда мне трудно было понять ход и крен событии, тогда я вглядывался в глубину вселенной, расположившейся на небосводе двенадцатью зодиаками, пытаясь отыскать в таинственных сочетаниях небесных знаков бездонные символы и подобия душам и взаимным притяжениям неизвестных мне людей.
Веранда моей дачи, словно бы нарочно, расположена так, что человека, покоящегося в качалке, невольно посещает желание вглядываться в небосвод. До меня дача переменила двух владельцев. И они тоже не могли противиться наслаждению, которое приносит созерцание трепетно мерцающего южного неба, и проводили летние вечера на веранде в покойном одиночестве. И теперешние владельцы дачи тоже устремляют взор в небо, едва остаются одни.
Был на исходе май 1909 года. Я сидел на веранде в ожидании ужина, когда в десятом часу вечера послышался шум приближающегося экипажа. Я был одинокий, удалившийся от дел человек, и меня довольно редко посещали гости, исключая, конечно, Сандро Каридзе. Естественно, меня удивило, когда экипаж остановился возле моих ворот. Лакей встретил гостя и тотчас же доложил, что полковник Мушни Зарандиа просит извинить за необговоренный визит.
Его приезд очень обрадовал меня и нисколько не удивил, ибо я всегда считал Мушни Зарандиа за человека, от природы несвоекорыстного и доброжелательного. Он всегда помнил добро, которое ему делали, и если кто-нибудь ему нравился, он открыто выказывал ему свое расположение. Обрадовался же я потому, что в моем тогдашнем положении Мушни Зарандиа могли привести ко мне лишь благорасположение и чистосердечный интерес к моему житью-бытью. Ничто Другое.
Мы долго беседовали. Мушни Зарандиа всегда был прекрасный собеседник, но теперь, в 1909 году, это был не тот Мушни Зарандиа, которого я слушал затаив дыхание. Не думайте, что в ту пору я был вышедший в отставку стареющий генерал, давно утративший связь с прежним своим кругом, лишенный возможности следить за интересами, которыми он живет, и потому, как пресс-папье, впитывающий чернила любых цветов. Само собой, это было не так, но тем не менее визит Мушни Зарандиа доставил мне истинное наслаждение, ибо дал ощущение обновленности. В моем госте, как в резервуаре, скапливались сведения из двух совершенно разных источников: он проникал в хитросплетения политических интриг, наверное, во всех странах света и знал, что творится за закрытыми дверями правительственных кабинетов многих держав, но одновременно был причастен к повседневной хронике царского двора во всех ее тонкостях. Удивляться здесь нечему, ибо Мушни Зарандиа руководил политической разведкой, и, конечно, такой сведущий и блистательный собеседник был истинным подарком судьбы. В тогдашнем Петербурге он был одним из семи особо доверенных лиц, имевших право в любое время суток рассчитывать на аудиенцию у императора. Не знаю, насколько часто Мушни пользовался этим правом, но я не сомневаюсь, что, случись надобность, он не постоял бы перед тем, чтобы разбудить его величество. Я заметил в нем тогда еще одну важную черту: он с высоким благоговением и глубочайшей сердечностью говорил обо всех членах августейшей семьи, и в тоне его, когда он говорил об их жизни, слышалось почтение преданного слуги. Возможно, что подобный несколько сервильный тон установился при дворе уже после моей отставки, и у высоких должностных лиц не было иного пути, как принять этот тон, но Мушни Зарандиа следовал ему с удовольствием, а не потому, что был принуждаем к этому обществом. В его характере эта перемена была разительной. С удивлением обнаружил я в нем еще одно новое свойство, которое обычно присуще чиновникам средней руки. Те из них, кто особенно жаждет преуспеть и высоко подняться по служебной лестнице, обнаруживают обычно острый интерес ко всяким служебным перемещениям, повышениям, понижениям, наградам или к возможностям таковых. Неважно, кто в какой форме обнаруживает этот интерес. Важно, что переваривание подобных сведений совершается с необычайной энергией, азартом и душевным трепетом. Когда мы служили вместе, эта сторона жизни для Мушни не существовала, у него и времени на это не было, а теперь я видел, как засасывала его трясина, не имевшая никакого отношения к его интересам и способностям, и, безусловно, погружение в эти слухи и пересуды не было для Мушнн Зарандиа профессионально необходимо. Я чувствовал, что сбывается предсказание его отца. Когда-то Магали Зарандиа сказал своему сыну: таких, что занимают высшие должности из высоких побуждений,– много, но нет ни одного, кто бы, достигнув этой высоты, сохранил доброе сердце. Мушни Зарандиа стал придворным до мозга костей.
Наша беседа уже подходила к концу, когда я решился спросить об истинной причине его приезда в Тифлис. В тумане аргументов мелькнуло имя Даты Туташхиа, но лишь мелькнуло – для меня и этого было много, чтобы понять: дело Даты Туташхиа и по сей день не потеряло значения для Зарандиа. И вдруг я вспомнил, что Сандро Каридзе как-то вскользь обронил, что Дата Туташхиа после побега из тюрьмы стал увлекаться политикой. Это новое увлечение своего брата Мушни Зарандиа не мог встретить равнодушно, особенно после тех духовных изменений, которые свершились в нем, когда он стал бывать при дворе. Я не стал скрывать своей догадки. Напротив, я высказал ее вслух и очень подчеркнуто, как высказал и свое удивление тем, что Зарандиа нашел время, чтобы вернуться к делу Даты Туташхиа, и свое сомнение в оправданности столь упорного преследования Даты Туташхиа, причем его собственным двоюродным братом.
Мы проговорили до глубокой ночи, и Зарандиа остался у меня. Уже отправляясь спать, он сказал:
– Я хочу вернуться к нашему разговору. Моя служебная репутация не будет ни ущемлена, ни укреплена от того, кто поймает Дату Туташхиа и поймают ли его вообще. Поэтому никакими карьерными побуждениями я здесь не руководствуюсь,
– Разумеется,– согласился я, а про себя подумал: «Но почему он вернулся к этому разговору?:»
– Уж вы-то, граф, знаете, что для меня всегда самое важное, чтобы дело велось разумно, а кому достанутся лавры в случае успеха, мне безразлично.
– Мне не раз приходилось видеть на груди других ордена, которые по праву принадлежат тебе, Мушни...– «Но почему так важно ему, поймают или нет Дату Туташхиа?» – подумал я.