Петр Полежаев - Царевич Алексей Петрович
Молодые люди молчат, да и об чем им говорить, когда так красноречивы их не отрывающиеся друг от друга глаза; изредка перекинутся двумя-тремя отрывочными словами, ничтожными для других, но полными для них самих особенного смысла и прелести.
Весною царевна Марья Алексеевна собралась в Карлсбад — лечиться водами. Племяннику ее отъезд не приносил ни радости, ни печали, но чувствительным горем для царевича было то, что с больной уезжал его всегдашний советник Александр Васильевич как человек бывалый и знавший хорошо чужеземные обычаи. Дорожные сборы за границу напомнили Алексею Петровичу его постоянную, никогда не покидаемую мысль: укрыться от отца в каком-нибудь неизвестном европейском уголке.
— Найди и мне местечко получше, — шепнул он на ухо, прощаясь с Кикиным.
— Найду, — обнадежил Александр Васильевич, — только не сделай так, как в прошлый раз.
Прошло более двух месяцев после отъезда старой царевны, и с каждым днем все ближе и ближе придвигался срок, назначенный отцом на размышление. Царевич начинал тревожиться, но, к счастью его, или, вернее, к несчастью, военные действия задержали государя за границей надолго. В безустанных переговорах с беспокойными и подозрительными союзниками государь не мог приехать даже и по настойчивым призывам любимой сестры. Наталья Алексеевна с открытием весны стала чувствовать себя день ото дня все хуже и хуже. Какою болезнью захворала царевна, доктора с точностью определить не могли, но угрожающие признаки постепенно усиливались, и к началу лета исчезла всякая надежда на выздоровление. Царевна Наталья Алексеевна умерла 18 июня 1716 года.
Смерть родной тетки не огорчила царевича, из памяти которого ни время, ни обстоятельства не могли стереть тяжелых детских впечатлений. Он помнил живо страшную, раздирающую сцену, когда царевна Наталья, приехав неожиданно в кремлевские палаты, безжалостно вырвала его, восьмилетнего мальчика, из судорожно уцепившихся за него рук матери; царевич не мог забыть отчаянного, пронзительного крика в верхних теремных покоях, когда его усадили в карету подле царевны. Ребенком он испытал первое злобное чувство; и ребенком еще он инстинктивно понял необходимость затаить его в себе — рано судьба научила его притворству. Затем дурное зерно еще более развилось в Преображенском, где постоянно жила царевна и где должен был жить и он, и в кругу новых бесприветных лиц, которых холодность и неприязнь к себе чуяло его отзывчивое сердце. Наталья Алексеевна по ненависти своей к Авдотье Федоровне, естественно, не могла любить ее ребенка. Впрочем, ненависть к матери царевича у Натальи Алексеевны не была следствием личного неприятного чувства к Авдотье Федоровне, — точно так же бы ненавидела она и всякую другую жену брата как имевшую право на его привязанность. Конечно, может быть, ненависть эта тогда чувствовалась острее, как бывают глубже первые раны ревности, но потом, с отсылкою жены, эта вражда совершенно утихла. Впоследствии царевна даже стала было несколько холоднее относиться к нередким увлечениям молодого государя, но в последнее время, от установившейся и окрепшей любви брата к Катерине Алексеевне, ее ревнивое чувство снова пробудилось в ней с прежнею силою. Наталья Алексеевна не любила Катерину Алексеевну, постоянно выказывала ей сдержанность, холодность и даже явное нерасположение, только теперь ее расположение не имело прежних последствий. Брат был не тот, да и обстоятельства иные: государь, привязываясь к жене все больше и больше, становился равнодушен к сестре. В прежние годы при первом известии о серьезном нездоровье сестры он бросил бы все дела и прискакал бы к ней, а теперь на все ее горячие просьбы и мольбы о последнем свидании в этом мире не было и ответа.
Расходясь с новым семейством брата, царевна в то же время стала выказывать большее расположение старшему племяннику. Подозревая в отдалении отца от сына интриги новой жены и всесильного любимца, Наталья Алексеевна, наоборот, стала принимать в нелюбимом сыне живое участие, стала горячо защищать его перед отцом в тех нередких бурных сценах, в которых брат и сестра не привыкли стеснять себя. И вот накануне смерти, почувствовав близость вечной разлуки, Наталья Алексеевна призвала к себе племянника и сказала ему с полною откровенностью:
— При жизни твоей я не раз удерживала брата от враждебных намерений против тебя, но теперь я умираю и тебе надобно самому о себе позаботиться… По моему мнению, лучше бы всего, — тихо проговорила она, немного подумав, — тебе отсюда на время удалиться куда-нибудь за границу, хоть бы под покровительство императора, твоего родственника.
«Вот и тетка-царевна говорит о побеге за границу как об единственном способе, стало, и действительно нет уже никакого другого исхода, — думал Алексей Петрович, возвращаясь от тетки, но вместе с тем ему вспадал на ум и вопрос. — По какому же поводу тетка вдруг, ни с того ни с сего, стала высказывать такие откровенные речи, не подвох ли какой? Недаром же дядя Абрам Федорович все худое с лопухинцами приписывает тетке Наталье Алексеевне, да и сам он в ребячестве испытал, какова она… но ведь все это зловредительство было давно, очень давно, а в последнее время тетка сделалась как будто совсем другою женщиною… Как же бы ей замышлять худое при кончине жизни, после духовного напутствия. Нет, верно, и вправду нельзя выбирать другого выхода».
Царевна Наталья Алексеевна умерла, не повидавшись с братом.
Похоронив тетку с подобающим торжеством, царевич с Афросей уехали на подгородную мызу Дудоровскую, где и прожили конец лета и начало осени в полном безоблачном счастии. Оба они закрыли глаза на будущее, отгоняя от себя всякую мысль о пропущенном сроке, о котором, наконец, и действительно забыли. А между тем не забыл о нем суровый отец.
Как ни был государь озабочен военными делами с союзными дворами Датским, Саксонским, Ганноверским и Прусским против общего врага Швеции, но неотвязная мысль о сыне не покидала его; не покидала, может быть, и от постоянных напоминаний то от Данилыча по поводу какого-нибудь поручения в Россию, то от Катеринушки, невольно вспоминавшей об оставленных детях. Прождав напрасно более месяца после назначенного срока ответной резолюции от сына, государь в конце августа из Копенгагена, где тогда жил, отправил курьера Сафонова в Петербург с решительным письмом:
«Мой сын!
Письма твои два, — писал отец, — в 29 день июня, другое в 30 день июля писанные, получил, в которых только о здоровье пишешь, чего для сим письмом вам напоминаю.
Понеже когда прощался я с тобою и спрашивал тебя о резолюции твоей на известное дело, на что ты всегда одно говорил, что к наследству быть не можешь за слабостию своею и что в монастырь удобнее желаешь; но я тогда тебе говорил, чтобы еще ты подумал о том гораздо и писал ко мне, какую возьмешь резолюцию, чего ждал 7 месяцев; но по ся поры ничего о том не пишешь. Того для ныне (понеже время довольное на размышление имел), по получении сего письма, немедленно резолюцию возьми: или первое, или другое. И буде первое возьмешь, то более недели не мешкай, поезжай сюда, ибо еще можешь к действам поспеть. Буде же другое возьмешь, то отпиши, куды и в которое время и день (дабы я покой имел в своей совести, чего от тебя ожидать могу). А сего доносителя пришли со окончанием; буде по первому, то когда выедешь из Петербурга, буде же другое, то когда совершишь. О чем паки подтверждаем, чтобы сие конечно учинено было, ибо я вижу, что только время проводишь в обыкновенном своем неплодии».
Быть или не быть, ехать или не ехать? Конечно, нет, никакие силы человеческие не могли бы заставить сына добровольно жить с отцом и участвовать в военных действиях, о которых пишет отец как будто о каком-то заманчивом удовольствии. Но если не ехать, то что ж делать? А решить необходимо, письмо требовало окончательного ответа. Царевичу представлялось два пути: или монастырь, или побег за границу. Восемь месяцев назад он выбирал монастырь, говорил об этом отцу, и говорил тогда правду. Тогда ему казалось, что клобук может его защищать на то короткое время, которое проживет отец — тогда больной, что потом этот клобук, как не прибитый гвоздем к голове, может быть и сброшен; но теперь обстоятельства изменились: отец, как видно из письма и из рассказов гонца Сафонова, совсем здоров, проживет долгие годы, проживет столько, что, пожалуй, и клобук прирастет к голове, не снимется, а если и снимется, то вместе с головой… Нет, клобук теперь не защита, а только лишние, тяжелые путы. Притом же эти восемь месяцев жизни с Афросей ясно показали, как она дорога ему, необходима: невозможна жизнь без нее, хоть бы и на короткое время. Не лучше ли убежать и скрыться вместе с Афросей где-нибудь в потайном местечке и ждать там благоприятного времени? Бежать советовали ему покойная тетка и все преданные люди. Может быть, теперь Кикин выискал удобное убежище… Жаль, если придется уехать, не повидавшись с ним.