Виталий Амутных - Русалия
— Гляди, да у него на дубе-то гнездо! — выкрикнул стоящий подле Игоря Свенельд. — Ведь не было же три года назад. Это хорошее предвестие. Точно. Это сам Перун нам его посылает.
— Перун? — отвел лицо от неба князь. — А что тебе Перун? Ты уж, вроде, от греческого Бога должен знамений ждать. Или жидовского… Уж и не знаю, как сказать. Нет?
— Да ладно тебе, Игорь, — усмехнулся Свенельд, продолжая своими светлыми и прозрачными, как небо, глазами следить величественный полет птицы, — при чем здесь это? Я и Перуна никогда не видал, и этого, царя иудейского, тоже повстречать не чаю. А толк в этом только тот, сколько человек под тем или другим каким именем решило сплотиться, сильны ли эти люди, богаты ли, и что мне самому от дружбы с ними ждать. А я знаю, что, когда стану с греками дружить, то смогу я и люди мои своих купцов в Царьград водить. И не только в Царьград, но и в Майну, и в Венецию, и до самого Нового Карфагена.
— Ишь, ты! — покачал головой Игорь. — Ты, конечно, изрядно меня моложе… Что-то, видать, пропустил я эту новую умственность. Так теперь, говоришь, отеческое достоинство не в чести, всему, говоришь, противостоит одна корысть?
— А разве ты по-другому думаешь?
— Да уж…
— Но терем вот твой в Киеве, разве таков, как у… да хоть вон у Станислава или у Апубексаря? Да и кони у тебя позавиднее, и рубахи любишь шелковые, и жена в жемчугах ходит.
— Да мне все это и не очень-то нужно, — почему-то несколько смутился князь русичей, — это все для вальяжности. Как же меня смогут уважать иноземные князья, коли стану я жить в лачуге?
— Э-э!.. — ехидно усмехнулся Свенельд, оборачиваясь к Игорю. — Дело не в том, какая тому причина. Ведь не отказываешься?
Игорь промолчал.
— Вот, — поддержал сам себя ухватливый Игорев воевода. — А то, что на Перуновом дереве орел гнездо сладил — это точно добрый знак.
Так сказал он, оправил зачем-то вышитый красными нитками ворот льняной рубахи, сказал уходя:
— Пойду, посмотрю, чтобы для заклания все четверо быков были лучшими.
А Игорь вновь воззрился на едва различимое на верхушке дерева-исполина небольшое темное пятнышко, которое и было орлиным гнездом. В самом деле, то, что Громовержец еще одним своим знаком ознаменовал начало ратного пути Игоревой дружины, могло казаться знамением. Но князь не был искушен в толковании подобных явлений, да и не очень доверял кобникам[170], кто брал на себя смелость их объяснять. Но сейчас, глядя на дом царственной птицы, Игорь вспомянул свою храмину; и, как в орлином гнезде наверняка имелись орлята, малые еще, в сером пуху, но уже способные если что защищать свое достоинство истово, так и в его княжеском доме подрастал сын Святослав, совсем еще карапуз, да попробуй его чем обделить, он не в крик пускается, а бровки сведет так, совсем по-взрослому, сопит, и чего ему там надо напористо достичь стремится. Орлиные дети высоко на дубе сидят, далеко на все четыре стороны смотрят, и когда придет им пора на крыло становиться, они уж полземли изучат; так и Святослав, хоть еще материнскую титьку сосет, а уж в игрушки ему одно оружье подавай: как увидит у кого колчан или торчащую из ножен костяную рукоять меча с серебряным яблоком, — так и тянет ручонки. И попробуй не дай! И как-то все это, — и орел, и Перуново дерево, и Святослав, и княжеское предназначение, и синева небесная, — все соединилось в чувствовании русского князя в единый светящийся шар, подобный тому, что медленно двигался по небосклону, наливаясь предвечерней розовостью. Он чувствовал, что какая-то грозовая свежесть вливается в осознаваемую им собственную сущность, обещая достижение осмысленности его жизненного пути. Конечно, этот поход не просто овеет священная слава, его исход откроет Руси свободное дыхание и право на русскую жизнь. И уже никто не насмелится явно или заглазно бросить камушек в его, русского князя, огород, что, мол, не имеет он в складке дородства и силушки прежних ратоборцев, и, что даже в его доме верховодит баба, как это бывает в семьях черных сельчан или жидов. И с невольной улыбкой на потемневших губах Игорь вглядывался в степную даль, в Днепровскую синь, так, словно были они для него внове, и от этой сини, что ли, глаза его становились синее прежнего, и те же стальные искры принимались играть в них, что и на стрежне великой реки. Он смотрел, как на правом берегу в стороне от палаток и юрт на стальной, изъеденной ржавыми пятнами, степной глади в ловкости владения оружием упражнялись вои русских дружин и ухорезы из числа степняков. И не только отроки, потешные новобранцы принимали участие в тех нешуточных забавах, но и самые матерые витязи, ведь мастерство любого дела достигается и сохраняется только в постоянном совершенствовании себя. Те соорудили из веток и свежеснятых шкур чучела и то и знай набрасывались на них, рубя саблями и топорами, коля боевыми ножами в бок, в ноги, в головы, воображаемого противника. Иные издали метали в чучела копья и сулицы[171], совершенствуя меткость и силу правой руки. Группа пращников установила себе в качестве цели выломанные на берегу тростниковые веники. А те вон устроили настоящее побоище, прыгая и нанося друг другу удары, принимая ответный удар на щит, то скрываясь за щитом, то вновь показываясь из-за красного диска двух с половиной локтей поперек со сверкающим умбоном[172] в середине. И возбужденный единением блеска внешних образов действительности со сверканием глубинных чувств Игорь вполне осмысленно вслух выговорил фразу:
— Нет, не бабьей похоти владеть Русью!
— Что, что говоришь? — переспросил его кто-то, оказавшийся подле.
— Я говорю, — не отводя лучащегося взора от казавшихся ему в эту минуту безупречно прекрасными картин отвечал Игорь, даже не поинтересовавшись, кому же, собственно, он это говорит, — насколько неученый воин страшится сражения, вот настолько же матерый жаждет его, как игрушки отрадной. Пойду, камни метать буду. Без пращи, рукой. Нельзя ни дух расслаблять, ни тело. Одно без другого не живет.
И он прошел мимо удивленного соратника, так и не взглянув на него.
Еще далеко было до реки Дичины, за которой начинались Византийские владения, еще только грезились русскому воинству неистовые битвы у стен надменного града, но напряжение боевого задора, казалось, пребывало с каждой минутой, обращая общую волю тысяч мужчин в явление нового свойства — в творческий порыв, в сгущенную сущность призвания, в знак, подобно тому, как Сварожич огнеликий Хорс, день напролет громивший воинства теней, перед тем, как уступить высоту поднебесную своей сестре Деннице[173], становится ликом подобен тому, что для всякого русича составляло его, защитника, суть, — тополевому щиту[174], крытому багряной юфтью.
Когда же, несмотря на все дневные подвиги Хорса, по Закону, во веки вечные неподвластному до конца человеческому разуму, землей вновь завладел мрак, все вои Игоревых дружин, кроме тех, кому выпало стоять в ночной страже или быть обходчиками, собрались у Священного Дуба. Словно домовины[175] в память о погибшем светиле горели костры. Ратники гигантскими полукружиями (одно в другом) охватили Перуново дерево. В ряду ближнем к частоколу из стрел, в полдень вычертившему тень великана, находились самые многоопытные и досточтимые витязи, за ними — не раз доказавшие в сечах свое мужество славные смельчаки, затем еще ряды, и самое крайнее полукольцо было составлено пылкими новобранцами, а также плотниками, землекопами, заготовщиками припасов, строителями военных машин и прочими представителями вспомогательных отрядов. Печенеги, оставаясь верны своим представлениям о переговорах с верховными силами, частью объединившись несколькими рыхлыми ватагами, взирали на смешные действия иноплеменников с правого берега, частью же — разбрелись по своим юртам и шалашам на покой.
Плывущая посередине червня днепровская ночь не спала. Раскаленные за день камни острова хранили пыл дневного солнца. Небо давно потемнело, но над правым берегом в черноте его все еще калились пронзительно-красные жилки. Крупные рогатые жуки, хрустя жесткими крыльями, опьяненные поиском своих подруг, кроили подчас загустевший жирный воздух. И мохнатые бабочки, влекомые гибельной страстью к огню костров, перед последним безрассудным броском опускались на древки копий и рукояти мечей, на плечи сидящих воинов и, нетерпеливо подергивая верхними мшистыми крыльями, обнажали ослепительно-яркие нижние, с которых не мигая смотрели жаркие безумные глаза.
А тысячи мужских глаз с отражением в них тысяч огней были устремлены к сердцу всеобщей сосредоточенности, где исполин Рулав вдвоем с таким же великаном Вуефастом завалили на бок огромного белого быка. Злобным ревом поверженное животное оглашало раскаленную ночь. Точно молния отразилось во взметнувшемся зеркальном клинке меча быстрое пламя; один богатырский удар, — и увенчанная изогнутыми рогами белая голова отлетела в сторону, пятная себя черным. Тотчас принесли оловянный ставец[176], куда и была собрана хлыставшая из перерубленной артерии кровь. Затем местный волхв обошел с тем ставцом вокруг тучного иссеченного временем ствола, пролил собранную бычью кровь в четырех местах по сторонам света.