Хескет Пирсон - Диккенс
Он проявил большое мужество, бросив такой вызов общественному мнению страны, твердо вознамерившейся расплачиваться с ним не звонкой монетой, а громкими почестями. Обычному человеку один бостонский обед 1 февраля вскружил бы голову. Беззастенчивая лесть была в тот вечер коронным номером программы. Чуть ли не в каждом спиче обязательно упоминались герои диккенсовских романов, а тянулся этот обед с пяти часов вечера до двух часов ночи. Алчно чавкая, жадно вливая в глотку вино, сидело это скопище джентльменов (судя по внешнему виду, в здравом рассудке), собравшихся, чтобы почтить именитого гостя. Один за другим поднимались они на нетвердых ногах и разражались пустой трескотней. Подобное зрелище — не такая уж диковинка и в наши дни, но мы все-таки успеваем «провернуть» всю церемонию часа за три, а современники Диккенса через три часа только вошли бы во вкус. Сегодня перспектива послеобеденной болтовни нагоняет на англичанина хандру, и только чувство долга заставляет его смириться с нею. А вот американцу, едва отжужжали спичи, хочется поговорить еще: он верит, что это ему полезно. Во времена Диккенса вкусы обоих народов в этом отношении совпадали — впрочем, есть основания предполагать, что сотрапезники англичане были пьяны еще до того, как начинались речи.
По пути в Нью-Йорк Диккенс с женою остановились в Хартфорде, где ежедневно в течение нескольких часов устраивали официальные приемы. На каждый такой раут являлось человек двести-триста. Как-то ночью, когда они уж легли спать, им устроили серенаду. Певцы расположились в коридоре у дверей спальни и «негромкими голосами, аккомпанируя себе на гитарах, пели о доме, о далеких друзьях и прочих вещах, не безразличных нам, как известно. Не могу передать Вам, как мы были растроганы. И вдруг в самую гущу моих сентиментальных переживаний ворвалась мысль, которая так рассмешила меня, что пришлось спрятать лицо в подушку. «Господи боже мой, — сказал я Кэт, — до чего же, наверное, глупо и пошло выглядят сейчас за дверью мои ботинки! И почему это мне раньше не приходило в голову, что за нелепая вещь ботинки?» Остановились в Ньюхейвене, где «были вынуждены устроить еще один прием для студентов и профессоров здешнего университетского колледжа (самого крупного в Штатах) и для жителей города. Мы пожали, прощаясь, думаю, значительно более пятисот рук, и, разумеется, я все время стоял». Следующим на их пути был город Валлингфорд, все жители которого высыпали на улицу, чтобы посмотреть на гостя. Пришлось задержать поезд. В Вустере и Спрингфилде тоже надо было остановиться, и в середине февраля «Мистер Диккенс со своею дамой», как сообщили газеты, доехали до Нью-Йорка и остановились в гостинице «Карлтон».
В первый же вечер у них побывал Вашингтон Ирвинг.
Горячие отзывы в письмах Диккенса и сдержанные высказывания Ирвинга послужили основанием для того, чтобы у людей создалось и почти сто лет продержалось мнение, будто у Диккенса с Вашингтоном Ирвингом были наилучшие отношения. Теперь известно, что дело обстояло совсем иначе.
Итак, в гостиницу явился Ирвинг и попросил отнести Диккенсу свою визитную карточку. Его пригласили в гостиную. Вскоре послышался такой звук, какой издает, приближаясь, небольшой смерч, и в комнату — действительно как ураган — ворвался Диккенс с салфеткой в руке, радостно поздоровался с Ирвингом и потащил его к обеденному столу, накрытому, как выразился Ирвинг, с «вульгарной неумеренностью».
Скатерть (гость и этого не преминул заметить) была вся в пятнах от вина и соусов. «Ирвинг! — кричал Диккенс. — Счастлив вас видеть. Что будете пить? Мятный джулеп? Коктейль с джином?» Рассказывая об этой сцене, простой и сердечной, Ирвинг всякий раз выходил из себя, с отвращением отзываясь о «кабацких» замашках Диккенса, презрительно осуждая его вульгарную манеру одеваться, вульгарное поведение, вульгарный склад ума и выдавая его дружелюбие за эгоизм. Короче говоря, английский гений оскорбил изящный вкус американского джентльмена.
Нью-Йорк оказался еще хуже Бостона. Где бы ни появился Диккенс, за ним валила толпа народу, ему надоедали, не давали покоя. Кое-кто из американцев возмущался «этим раболепным поклонением, тошнотворной лестью». Кое-кто с издевкой предлагал, чтобы какой-нибудь ловкий и предприимчивый янки «залучил к себе Боза, посадил в клетку и возил по стране напоказ». 14 февраля в честь Боза был дан большой бал в Парк-Сиэтр. «Зрелище, которое представилось нам по приезде, было очень внушительным: три тысячи людей, разодетых в пух и прах; театр, разукрашенный сверху донизу, — великолепно! Что за огни, что за блеск, сверкающая мишура, пышность, шум, приветственные клики! Слов не хватает!» Мэр и другие важные сановники встретили супругов у дверей и «торжественно провели вокруг всей огромной танцевальной залы — дважды! — в угоду многоглавой гидре. Покончив с этим, мы стали танцевать, как — одному богу известно, до того было тесно». Были показаны живые картины, изображавшие сценки из романов Диккенса, и в газетах потом писали, что автору этих романов никогда еще не приходилось бывать в таком хорошем обществе, как в Бостоне и Нью-Йорке, где он был ошеломлен, поражен и уничтожен аристократами, собравшимися, чтобы устроить ему радушный прием. Повинны ли были аристократы также и в том, что после бала у него заболело горло, об этом история умалчивает, но все, что было намечено по программе, пришлось отменить до 18 февраля. В тот день в городской ратуше состоялся банкет. Председательствовал Вашингтон Ирвинг, заранее старательно подготовивший свое выступление, предвидя, что может сорваться где-нибудь на середине, — так оно действительно и случилось. Диккенс грозился не напрасно: он снова заговорил о международном авторском праве, но уже на этот раз и кое-кому из видных американцев стало совестно. Его поддержали публично. «Было бы только справедливо, чтобы те, чье чело увенчано лаврами, мог извлечь из этого хоть какую-нибудь пользу», — сказал Ирвинг. Мало того, по мнению одного редактора, Корнелиуса Мэтьюза, американские авторы тоже страдают, когда издатели даром получают английские книги. «Я желал бы, — чистосердечно заявил он, — видеть хотя бы частично оплаченным наш огромный долг содружеству английских писателей, долг, который растет вот уже не одно столетие». Правда, в печати Диккенса по-прежнему ругали безудержно. «Клянусь всем святым, — признавался он, — что презрение и негодование, вызванные этим подлым поведением, причинили мне муки, каких я не знал никогда». Однако газеты классом повыше, такие, как, например, нью-йоркская «Трибюн», его поддержали, и, чтобы окончательно склонить чашу весов на свою сторону, Диккенс попросил Форстера заручиться поддержкой нескольких ведущих писателей Англии. Карлейль отозвался тотчас же, другие не замедлили последовать его примеру, и все-таки вопрос об авторском праве оставался нерешенным еще полвека (до 1892 года). А к тому времени американский долг составлял уже такую колоссальную сумму, что никто и не заговаривал о нем.
Для обожаемого и ненавистного гостя жизнь в Нью-Йорке становилась все более и более несносной: «Я не могу делать, что мне хочется; пойти, куда мне хочется, и видеть, что мне хочется. Если я свернул в переулок, за мной идет толпа. Если я остался дома, дом превращается в базар. Я решил осмотреть какое-то общественное учреждение в компании одного-единственного человека — моего приятеля, но меня уже тут как тут подстерегают начальники, спускаются мне навстречу, уводят во двор и обращаются ко мне с длинными речами. Иду вечером в гости — и, где бы я ни остановился, меня окружают таким плотным кольцом, что становится нечем дышать и я просто изнемогаю. Иду куда-нибудь обедать — и должен непременно говорить со всеми и обо всем. Ища покоя, отправляюсь в церковь — не тут-то было! Люди срываются с мест, чтобы пересесть поближе ко мне, а священник читает проповедь прямо мне в лицо. Я сажусь в железнодорожный вагон — даже кондуктор не может оставить меня в покое. Выхожу на остановке, чтобы выпить стакан воды, открываю рот, чтобы глотнуть, — и добрая сотня зевак заглядывает мне в самое горло. Представляете себе! И письма, письма с каждой почтой, и все решительно ни о чем, и в каждом — требование немедленно ответить. Один обижен, что я не захотел погостить в его доме; другой до глубины души возмущен тем, что я, видите ли, не могу побывать за один вечер более чем в четырех местах. Я не знаю ни отдыха, ни покоя, мне докучают без конца». И все-таки он ухитрился совершить одну вылазку инкогнито и полночи бродил с двумя полисменами, «побывав в каждом публичном доме, каждом воровском притоне, в каждой бандитской дыре и матросском дансинге города — везде, где гнездятся порок и злодейство всех цветов кожи». Обедать и ходить на приемы во всех городах Штатов?! Нет, подобной перспективы он вынести не мог. Он ответил отказом на приглашения, поступившие от общественных организаций Филадельфии, Балтимора, Вашингтона и других городов, решив отныне по мере возможности жить по собственному усмотрению. Нужно сказать, что возможность эта представлялась ему довольно редко.