Михаил Иманов - Меч императора Нерона
Об общине он вспоминал редко и гнал прочь такие воспоминания, а по прежней жизни не тосковал совсем. Он даже не мог теперь сказать, любит ли он учителя Павла так же, как любил его прежде. Иногда он думал, что любит, а иногда... Та, прежняя жизнь теперь казалась ему скучной, лишенной той энергии, какую он постоянно ощущал здесь, при дворе Нерона. Да, он видел много гадостей, тут распутство и излишества считались нормой, но все это не возмущало его так, как возмущало прежде, когда он лишь слышал об этом, но не видел сам. Никогда он не думал, что к этому можно привыкнуть, но привык очень быстро.
То, что сообщил ему Симон во время их последней встречи, было воспринято Никием как знак. Павел все умел предугадывать заранее, и это он предугадал тоже. Сам Нерон нравился Никию в той же мере, в какой не нравилось все его окружение. Все эти чванливые патриции, заискивающие перед императором, казались ему жалкими. Порой он говорил себе, удивляясь: «И это римский патриций? И это римский всадник?» Они отличались от актеров и вольноотпущенников, во множестве живущих при дворе, только тем, что в отсутствие Нерона напускали на себя высокомерие и смотрели на окружающих свысока. Но лишь только Нерон оказывался рядом, все их высокомерие исчезало, и они готовы были исполнять все прихоти императора, а в этом смысле император был большой искусник.
Даже самые близкие к Нерону люди — такие, как командир преторианцев Афраний Бурр и Анней Сенека, который еще так недавно казался Никию едва ли не лучшим из живущих,— даже они вызывали в нем презрительную усмешку. По крайней мере, Нерон вертел ими как хотел. И этим он нравился Никию больше всего. В них не было жизни, а в нем она была.
Порой Никию казалось, что все те поступки и деяния, которые принято называть мерзкими, Нерон совершал не вследствие своего дурного нрава, а лишь ради того, чтобы посмотреть, что еще смогут вытерпеть эти надутые сенаторы. Казалось, они могли вытерпеть все и унижения принимали с радостью. Никию было непонятно, чем же еще силен Рим, если такие стоят на высших ступенях государственной лестницы. Отсюда, из дворца, Рим не представлялся великим, он представлялся жалким. Может быть, все дело в том, что живущие за стенами дворца люди, то есть народ, не знают, что стены скрывают жалких шутов и фигляров? Кажется, это понимали только Нерон и он, Никий.
Нерон полюбил Никия. Он часто спрашивал, когда они оставались одни:
— Скажи, мой Никий, ты по-прежнему любишь меня?
— Да, я люблю тебя,— с неизменной простотой, словно подтверждая самое естественное и обычное и даже несколько удивляясь вопросу, отвечал Никий.
Тогда Нерон говорил, улыбаясь одними губами и с прищуром глядя на Никия:
— Люби меня, Никий, мне это очень приятно.
Все другие пребывавшие во дворце по десять раз на день говорили, как любят императора, но Никий никогда не слышал, чтобы тот отвечал, что ему это очень приятно; он не улыбался им так, как улыбался ему. Может быть, лесть и нравилась Нерону, но он не очень обращал на нее внимание. По крайней мере, он многих заставлял делать то, к чему никогда не принуждал Никия. Если ему хотелось, чтобы Никий много пил, он обращался к нему так:
— Не желает ли мой Никий напиться сегодня как свинья? Ответь мне честно, ты же знаешь, я ни за что не стану заставлять тебя, если ты не хочешь.
Другие смотрели на Никия с завистью, и он соглашался. Он не хотел обижать Нерона и соглашался всегда. Но при этом знал, что имеет возможность отказаться. Об этой возможности, об этой великой привилегии отказаться исполнить желание императора Нерон ведь говорил при всех, и у Никия не было причины ему не верить. Если ты можешь чем-то пользоваться свободно, то незачем торопиться.
Вообще быть другом Нерона оказалось очень весело, такого веселья Никий не испытывал никогда. Отец воспитывал его в строгости, в общине проповедовался аскетизм и к веселью, даже самому невинному, относились с подозрением и неприязнью. Нерон же любил говорить:
— Знаешь, Никий, молодость дана для того, чтобы познать веселье, а старость для того, чтобы познать мудрость. Скажу тебе честно, мудрость меня не привлекает. Стоит только посмотреть на нашего великого мудреца Сенеку, чтобы расхотеть жить до старости. Все ему подобные только и твердят, что жизнь не имеет смысла.
Веселиться же Нерон умел, как никто. И распутства его тоже были веселыми. Однажды он сообщил Никию, что придумал замечательную забаву — устроить лечение больных. «Императорское лечение», как он его назвал. Пригласив двух сенаторов и двух всадников (при этом приказав Никию приготовить все необходимое), он спросил каждого с участием:
— У тебя плохой цвет лица. Скажи мне, своему императору, ты не болен?
Трое ответили, что да, их мучают болезни (у одного болела грудь, у другого ухо, третий маялся несварением желудка), а четвертый произнес с поклоном:
— Как будет угодно принцепсу.
— Мне будет угодно лечить тебя,— с самым серьезным выражением на лице сказал Нерон.— Я же должен заботиться о том, чтобы мои подданные были здоровы и могли еще лучше служить мне и Риму. Это моя обязанность.
Обескураженный льстец только настороженно улыбался, а Нерон кликнул слуг и велел отвести «больных» в специально подготовленное помещение. Там уже стояли столы, к которым и привязали несчастных. Нерон с Никием обходили каждого, успокаивали, обещая, что лечение хотя и не из самых приятных, зато очень действенное. Несчастные «больные» вели себя по-разному: первые двое умоляли пощадить их, принять во внимание возраст и заслуги, третий несмело улыбался, четвертый испуганно молчал. Сначала Нерон убеждал их в необходимости лечения — при этом поминутно обращался к Никию за подтверждением своих слов,— потом, выйдя в центр комнаты и подняв правую руку, провозгласил с торжественностью трагедийного финала:
— Внесите благовония!
Слуги внесли два больших блюда. В первом были тухлые яйца — целая гора, во втором — молоко. Свою забаву Нерон придумал накануне и, чтобы не откладывать лечения, приказал заменить перепелиные яйца куриными, а положенное по рецепту ослиное молоко — обыкновенным козьим.
Подойдя к первому «больному» (это был тучный сенатор весьма преклонных лет), он стал разбивать яйца над его голым телом, а Никий принялся втирать содержимое в грудь. При этом император сопровождал свои манипуляции чтением любимых греческих авторов. Стихи не очень соответствовали смыслу происходящего, но это его не смущало — когда он принимался за декламацию, то делался сам не свой. Больные стонали, кряхтели, умоляли пощадить их. На это он отвечал с самым серьезным видом строками из Гомера:
Странное слово из уст у тебя, Одиссей, излетело;
Ведаешь сам ты, как сердцем тверда я, как волей упорна...
Ему наскучило разбивать яйца над лежащим, и он, войдя в раж, стал давить их о тела «больных» и втирать вместе со скорлупой. Комната наполнилась страшным зловонием, а Нерон, с силой размазывая мерзкую жижу, подбадривал себя и Никия криками:
— Еще! Еще! Торопись, Никий, мы должны спасти их!
Он не удовольствовался втиранием жижи в грудь, но стал обмазывать ею лицо и все тело, особенно усердствуя в стыдных местах. Двое больных стонали, третий кричал — Нерон в кровь разодрал ему грудь и лицо скорлупой,— а тучный сенатор стал хрипеть.
— Подбавь еще,— хохоча, кричал Нерон,— он умирает!
И он стал поливать лежащих молоком. Наконец он сбросил одежду и, разбив о собственную грудь несколько яиц, зачерпнул ковшик молока и вылил себе на голову. То же самое он проделал и с Никием.
Сначала Никий морщился от зловония и противной жижи на руках, но вскоре веселье Нерона захватило и его, и он даже с каким-то особенным удовольствием размазал по телу содержимое нескольких яиц и полил голову молоком.
Казалось, забава подходит к концу, но для Нерона все только начиналось. Веселье его перешло — как это бывало с ним почти всегда — в какое-то неистовство, и он приказал слугам привести женщин.
Женщин для удовольствий всегда было много во дворце и возле него. Слуги привели трех — размалеванных и громко галдящих.
— Лечение! Лечение! — завопил Нерон, бросаясь к ним и с остервенением срывая одежду.
Женщины визжали, пытались увернуться, отбегали в другой конец комнаты, но он догонял их и разбивал о них яйца, плескал молоком. Когда не осталось ни яиц, ни молока, он приказал женщинам лечь на «больных» и потереться телами об их тела. Женщин было три, и Нерон, вскричав: «Одной не хватает, я заменю ее сам!» — бросился на крайнего (это был всадник, который вопил без перерыва уже второй час) и стал обнимать и гладить его, изображая страсть.
Короткое время спустя Никий, стоявший чуть в стороне, с удивлением увидел, что изображение страсти перешло в страсть настоящую: Нерон сладостно вскрикивал и все его тело трепетало. Наконец он забился в конвульсиях и затих, свесив руки со стола и прильнув щекой к щеке несчастного всадника, который уже не кричал, но смотрел на своего мучителя обезумевшим взглядом.