Георгий Гулиа - Фараон Эхнатон
— Фруктов и пива… Не надо пива! Фруктов и вина! — И, обратившись к его величеству, сказал: — Я бы не отяжелял желудок грубой едой. И даже легкой. Фрукты утолят голод, а вино приведет в равновесие твои чувства.
Фараон сказал, словно и не расслышал слов Пенту:
— Ее величество переедет в Северный дворец. Не завтра. Не очень скоро. А ты, Пенту, объявишь о вступлении в свои права моего соправителя.
— Когда, твое величество?
— Когда? Это надо обдумать. Не завтра, разумеется. И не послезавтра. Но дело это решенное.
Пенту задал самый тяжелый для себя вопрос. Фараон ждал его.
— Твое величество, а знает ли об этом ее величество, мать твоих детей?
«…Эти утки летают в поднебесье как ни в чем не бывало. Разве вот тот селезень обязан отчитываться перед ними, с кем он разделит этой весной свое сухое ложе?..»
— … Знает ли она?
«Летает себе, поглядывает на нее и дышит полной грудью, которая вся в пуху…»
— Она? — рассеянно спросил фараон.
— Да, она.
— Она узнает… От тебя… Ты это объяснишь ей как нельзя лучше…
Принесли фрукты — свежий виноград, гранат, сушеные плоды сикоморы. В золотом сосуде вино — «Прекрасное дома Атона». Оно словно кровь, точно агат на перстне фараоновом.
Его величество выпил вина. А к фруктам не притрагивался. Он выпил еще. Повеселел. Глаза его расширились. И фараон приказал пить своему советнику. А потом сказал:
— Пенту, не хотелось бы тебе приятной музыки?
Старик не успел и рта раскрыть, а уж фараон распорядился о том, чтобы музыканты прибыли незамедлительно.
— Пенту, — сказал его величество, — мне хочется веселья. Ведь так редко веселюсь в последнее время! Не так ли?
— Дом Атона стал сумрачным, твое величество.
Они выпили еще. И прикоснулись к винограду. И к плодам сикоморы тоже.
Фараон присел. Высоко поднял чашу, которая из золота.
— Пенту, я должен подкрепиться, ибо скоро дела призовут меня в тронный зал.
И фараон кивнул на бледнеющий восток.
— Ты совсем еще молод, — сказал Пенту, отпивая вино большими глотками. — Совсем молод. Разве тридцать пять — это много? И все-таки гляжу на тебя и дивлюсь: откуда столько силы в твоих жилах?
Вдруг фараон помрачнел. Нос его заострился. А глаза поблекли, точно на месте их появилась вода.
Фараон, проскрежетал:
— Силы дает мне отец мой — великий Атон…
Тяжелые челюсти его шевелились едва заметно. Но шевелились. И это было страшнее всего. Фараон смотрел на царедворца и не видел его. Что-то желтое и тяжелое вставало перед глазами. Точно угасало зрение. Что же это такое?.. Может, прикрыть веки? Вот так, пальцами. Как прикрывают глаза мертвым…
«…Что это с ним? От гнева побледнел. Веки опустились, точно крышки тяжелых ларей. Сейчас самое время глотнуть настоя. Это быстро остудит огонь, согревающий затылочную кость изнутри…»
Пенту бросился к его величеству, поддержал голову и подал ему сосуд с настоем.
— Пей, — попросил он, — пей… Это пройдет.
Фараон отпил, облизнул большие мясистые губы и глубоко вздохнул.
— Я было рассердился на тебя, Пенту. Садись. Гнев мой недолог. Ибо ты — в сердце моем! А глаза застлало мне что-то очень желтое. Наподобие полевых цветов, которых много на берегах Хапи…
К его величеству вернулся обычный цвет лица. Широко открыл глаза и улыбнулся:
— Где же музыканты, Пенту?
— Они ждут твоего приказа.
— Пусть войдут.
Четыре певца вползли на животах, не смея взглянуть на благого бога. Они проползли в угол. Встали на ноги — полусогбенные. Скрестивши руки на груди. Это были мужчины среднего возраста. Крепкие. Склонные к полноте. В одинаковых париках. В одинаковых коротких одеяниях.
Вот снова приоткрылась дверь, и четверо музыкантов показались на пороге: коленопреклоненные, не смея поднять глаза на его величество правителя Верхнего и Нижнего Кеми. Так и прошли в угол — коленопреклоненные. И там застыли. Спиною к певцам, упершись подбородками себе в грудь.
Слева стояли арфисты — с большой двадцатиструнной и малой семиструнной арфами. Рядом с ними — большая и малая флейты. И музыканты тоже в одинаковых одеяниях. Только певцы — в розовых, а музыканты — в белых. А парики у всех как на подбор: не отличишь друг от друга…
— Пенту, — сказал фараон, пробуя от тяжелой виноградной грозди, — музыканты и певцы, когда они готовы исполнить свою обязанность, должны смотреть вперед — гордо, весело улыбаясь.
— Я им это говорил сто раз! — рассердился Пенту и, оборотившись к музыкантам, проворчал: — Что я твержу вам без конца? Не стойте словно каменные! Вы несете радость и наслаждение, так где же на ваших лицах эта радость и обещание усладить слух ваших слушателей?
Пенту говорил словами его величества. Что касается его самого — он давно бы прогнал прочь этих жиреющих бездельников. К чему они? Чтобы петь большую часть суток для собственного удовольствия?
«Он ненавидит их. Этот Пенту. Я не понимаю, почему он так ненавидит? А ведь, казалось бы, человек умный…»
«Я бы этих дармоедов заставил работать на поле — растили бы хлеб! Так же как ваятелей и живописцев, окружающих толпой его величество. Каждый кусочек золота так нужен — позарез нужен! — для оплаты доблести воинов и труда чиновников, а тут какие-то шалопаи набивают себе желудки отборной пищей, заваливают город каменными глыбами и оглушают дворец звуками флейт и арф…»
«…Этот Пенту ненавидит музыку всей душой. Очень трудно его понять. Невозможно понять! Неужели он полагает, что Кеми — великое царство вселенной — может обойтись без песен и живописи, без гимнов и каменных изваяний?»
Фараон спросил с усмешкой:
— Пенту, скажи мне: откуда такая ненависть ко всему изящному?
— Ненависть? — удивился царедворец, а сам подумал: «Он читает мои мысли, как в книге письмена! Он бог! Он бог! Великий и неповторимый бог!..»
— Не ври мне, Пенту. Я вижу все!
Старик аж вспотел:
— Я говорю истинную правду, твое величество.
Фараон махнул рукой, — дескать, ладно, будет тебе. Растянулся на циновке, подперев голову руками. И внимательно пригляделся к музыкантам и певцам.
— Гимн нашему отцу Атону! — приказал он.
Арфисты ударили по струнам. Флейты запели протяжно и нежно. Певцы загудели, точно перед каждым из них стоял пустой глиняный сосуд, отдававший эхом.
«…Где услышит этот Пенту нечто подобное? Неужели у хеттов? Или вавилонян? Или у шумеров? Только великий Кеми способен создать нечто подобное из струн и человеческих голосов да воздуха… Воистину велика страна, родившая таких музыкантов-сочинителей, как Ача, Рамеринта, Снофрунофру…»
А между тем занималась заря. Зубцы Восточного хребта почернели. Они стали подобием огромных углей, которые остаются в очаге. Это верный знак того, что вот-вот покажется Атон — животворный и солнцеликий. Он пошлет первые лучи своему сыну — благому богу, пребывающему в Ахяти.
«…Воистину блаженно мое царство, ибо оно озарено пламенем отца нашего, а дворец мой утопает в сладчайших звуках гимна, которого не знала вселенная…»
Арфа. Флейта. Большая арфа. Большая флейта…
И голоса!
Великие голоса великого Кеми!
— Вина! — вскричал его величество.
И он пил вино, угодное Атону. Он слушал гимн, сложенный в честь Атона.
Пенту рад. Пенту очень доволен. Царедворец всегда рад, когда хорошо его величеству. Это высшая награда для Пенту…
В трущобах
С наступлением сумерек Тахура направился на поиски парасхита. Шел медленно. Маленькими и грязными улочками. Ему не хотелось, чтобы на него удивленно глазели. Азиатская борода и без того выдавала его инородное происхождение. Он направлялся на восток от Хапи, туда, к скалам — голым и серым, где строился новый некрополь. Он хорошо понял парасхита: надо найти домик, который на самом краю города, если идти по Дороге мертвых.
Горожане сновали от двора ко двору. Мужчины, женщины, старики и дети. Все, казалось, были заняты какими-то неотложными делами. Точно муравьи в муравейнике. И сказать по правде, мало кто обращал внимание на азиатского купца: столица жила большой и сложной жизнью, иноземцы были здесь не в диковину. Совсем не в диковину!
Тахура отдавал должное этой столице, выстроенной за каких-нибудь три года. И где выстроенной? На дикой пустыне, где камень и песок царствовали от сотворения мира.
«…Ведь надо же вот так: выкопать ямы, привезти плодородной земли, насыпать ее в каждую яму и посадить в каждую яму по дереву, по цветку. По одной травинке, считая ее на счет, точно золото. Пожалуй, именно это и следует полагать первейшим чудом Ахя-ти, а не дворцы, и храмы, и дома. Хотя и дворцы, и храмы, и дома достойны удивления и всяческого подражания. Пусть Ниневия все еще мала, но рост ее заметен год от года! Хорошо бы, чтоб Ниневия могла поспорить с Ахяти — городом, возникшим, как мираж перед изумленным путником пустыни…»