Владимир Личутин - Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга I. Венчание на царство
Всякий неоприюченный прошак для русской деревни великий грех; ежели заведется такой из погорельцев, иль из военных калек, иль по здоровью убогонький, иль изжитый сирота-бобыль, иль вдовица в преклонных летах – они для деревенского мира, как Христовое дитя, не могущее себя обслужить и требующее присмотру. Но коли заведется в сельце забулдыга какой, огоряй, распьянцовская головушка, кабацкий ярыга, иль конченый вор, иль последний шалтай-болтай, у коего от лени руки отсохли, а мир на истину не сможет настроить, то бери ключку подорожную и шагай в бродяги. Если дорогою не перекинешься в шпыни, зеленые братья, то на твоем пути падется Москва, она и подберет. От многих денег в престольной всегда нищему кроха перепадет. Любит купчина милостыней дорогу в рай мостить.
Изрядно таких подорожников завелось после смуты, польское нашествие, самозванцы и долгое лихо согнали насельщика с пашни, ввели в прелести пьянства и разбоя, кому кабак стал домом родным; кормится такая забубённая головушка с татьбы, с кистеня да топора по угрюмым лесным тележницам, пока-то не захватит врасплох стрелецкая вахта; после распишут спину кнутовьем на козе, вырвут ноздри, окорнают руку, чтобы не тянулась за чужим; а там и старость не за горами, и некуда грешнику пришатиться, приклонить бедную побелевшую голову, и тогда один тебе путь – в прошаки, в богадельню, на паперть. Ежели был ты мужиком с ярой головою, да с норовом, да при каменном сердце, то при печальном конце ты иль в злодеях пропадешь, иль в омуту с водяным обручишься, иль в Разбойном приказе сгниешь – но не живать тебе в прошаках. Для милостынщика нужно особое нутро, склонное к плачу. Пускай и много на твоей совести чужой пролитой кровушки, но душа-то живет, поминая Господа, слезится и жалобится; вот и вставай на пространный путь Христа ради, одевай через плечо на веревочной лямке зобеньку для кусков, вспоминай полузабытые молитвенные стихи, настраивай на жалостливую струну издерганный, простуженный голосишко – и поди в народ. Народ не жалует, пугается отчаюг, кто оторви да брось, но всегда приветит Христовенького братца.
Каких только нищих не встретится в престольной. Есть богаделенные милостынщики: те ночлегом пригреты, своя крыша над головою в посадских подворьях, клетях и подклетях, в амбарах и избенках – и те пристанища во множестве рассеяны по улицам и переулкам в Кремле и Китае, Белом и Земляном городе, в слободах и монастырских вотчинах. По своему разряду идут нищие кладбищенские и дворцовые, дворовые и патриаршьи, соборные, монастырские, церковные, гулящие, леженки. Прижаливает сирот батюшка-государь Алексей Михайлович, порою до пятисот нищих садит за кормовой стол на своем дворе, и сама государыня не гнушается приветить и обласкать Христовеньких у себя в Верху, в царицыных покоях.
Да не оскудеет рука дающего. Не унывайте, что припоздали с милостынею, еще осталось времени спастись, сыщется и для вас на Москве жалконький человечек, вконец обделенный судьбою, по ком невольно восплачет ваша душа, еще не совсем запечатанная язвами жесточи. Чернецы и черницы, бабы и девки, мужи и жонки, пророки в рубищах, босые, а то и вовсе нагие, одержимые бесами и блаженные, святоши и окаянные, лишенные разума и прокураты – целые артели калик и лазарей ходят, ползают, лежат, гремят веригами, трясутся, скитаются по улицам.
Обжитое прошаками место – деревянный мост через Неглинку, что возле Воскресенских ворот. На этом мосту множество лавок и печур понаставлено, где торгуют всяким товаром; тут калики перехожие поют лазаря, сюда божедомы вывозят с убогих домов мертвые тела для сбора милостыни на погребение безымянных несчастных.
Общим желанным знакомцем был юродивый Кирюша, ласковый и кроткий, с прибранной седенькой бородою, на голове постоянный обруч, обтянутый черной тряпицей с нашитым на ней позументным крестиком; скитался он в белой льняной хламиде с красными намышниками, босой, средь зимы купался в портомойной продуби на Москве-реке. Всякий зажиточный горожанин полагал за счастие дать сиротине копейку-две. Дважды Кирюша предсказал пожары на Москве и как в зеркало подглядел. Рады были и лотошники, если Кирюша у них калачика возьмет, и тем хвалились друг по дружке, де, сам святой Кирюша калачика откушал и благословил на торговлю. На животе Кирюша постоянно носил холщовую сумку, оттуда иногда доставал Псалтырь, тем показывая любопытным, что он грамотен и начитан.
Был он из гулящих нищих, постоянного прислону не имел и хранил себя в чистоте, наверное, с помощью доброхоток – посадских жонок. Однажды Кирюша пропал с Неглинного моста, словно бы в пролуби портомойной потонул, а оказался на постоянном житье в подворье боярыни Морозовой, перейдя в разряд лежаков. Однажды он забрел на боярскую усадьбу, пред гостевым крыльцом встал на колени, стукнувшись лбом оземь. Федосья вышла из светлицы, и Кирюша спросил у юной боярыни, не поднимаясь с колен: «Баба, ты чистая или не чистая? Коль не чистая, то и не приступай ко мне, иначе обличена будешь». – «Чистая, аки отроковица!» – с тоскою ответила Федосья, спускаясь к прошаку. «Тогда я заполню тебя, меня к тебе Господь послал на твои слезные мольбы», – ответил Кирюша, кротко улыбаясь, и его переменчивые глаза с воспаленными веками загорелись, как две лампады. И он стал вдруг доставать из заветной сумочки тайные святые богатства, раскладывая их на дорожке, вымощенной расписной обожженной плиткой.
«Покажу я тебе поначалу воду – тьму египетскую, что напущена была на фараона, – показал он на кувшинчик. – Будешь прикладываться по ночам, и снимет с тебя иморок. А это – часть младенца, убитого Иродом. Он будет восприемником твоего ангела. Этот же камень нес с собою Моисей, когда переходил Чермное море. Будешь толочь и пить и разожжешь в себе естество. Это кость из того кита, в котором пребывал пророк Иона. Положи под подушку своему супругу, и он вспомнит себя позабытого. А это – копыто валаамской ослицы; прикажи прибить его над дверью своей спальни, и всякий раз, выходя, станешь кланяться ей и тем просить плода».
Челядь окружила боярыню, со страхом и трепетом слушала Кирюшу, внимая каждому его слову.
«Был мне знак свыше даден, и плесны мои, повинуясь знамению, повели тебя спасать. Я едва одолел непутнюю дорогу к тебе, – добавил Кирюша. Он с трудом, помогая себе ключкою, поднялся с колен, заголил худые бледные ноги с уродливыми желваками коленок. – Этих ног хватило лишь до твоего терема, матушка моя».
...Так блаженный Кирюша, по рождении нареченный Киприаном, стал леженкой при хоромах боярыни Морозовой.
Глава девятая
В канун Пасхи Федосью с нарочным вытребовали к царице. Была боярыня по мужу Глебу Ивановичу в свойках государыне Марьюшке и числилась в высокой чести. Долго сбивался гостевой поезд, обряжалась колымага впервые по нынешней весне, одевали аргамаков в дорогой убор. Ехать по Варварке минут десять, но дело не во времени, но в чине.
Пока хлопотала дворня, по обыкновению, навестила Федосья Кирюшу. Жил леженка в особой клети, подле сада, и, судя по тропе, убранной от снега до самой травяной ветоши, его навещали почасту. Это был крохотный бревенчатый лабаз, крытый берестою, с деревянной дымницей над крышей, большую половину житья занимала битая глиняная печь. В курной избенке и перемогался сирота, задыхаясь от дыма и за те муки благодаря Господа. С нынешней весны Кирюша перебрался под образа на лавку, на другой скамье стояла домовина, обтянутая черным крепом, на крыше гроба лежало медное распятие и день и ночь горела в стоянце свеща. Федосья по трем ступенькам спустилась вниз, у закрытой двери попросилась войти, смиренно ожидая отклика. Послышалось: «Аминь», и боярыня вошла в келейку, с постоянным вниманием оглядывая ее с порога. И в который раз она подивилась гробу, он был явно мал для нищего. Крохотное оконце, затянутое бычьим пузырем, вытаяло от сугроба наполовину. Сыро было в келейке, убого и тесно. Кирюша лежал на скамье, накрытый бараньей шубою, под головой сосновое полено. Отросшие до плеч волосы заплетены в жидкие косички, пробор на голове словно бы разрубал ее пополам и был безжизненно бел. Лицо истончилось до прозрачности, и сквозь кожу просвечивала кость: так показалось Федосье. Глаза же, густо опушенные ресницами, были лихорадочно возбуждены. Кирюша не удивился приходу гостьи, приветно протянул ладонь с длинными кривыми перстами. Федосья протиснулась меж лавок, неловко оперлась на гроб, едва не сронив свешу. Лишь на мгновенье на лице Кирюши вспыхнуло недовольство, но блаженный тут же скрестил руки на груди – Федосья подивилась, что в келье пахнет мятою: она принагнулась и поцеловала Кирюшу в высокий светящийся лоб.
«Довольно ли кормят?» – спросила боярыня, невольно примечая, что в жилье не пахнет ествою и ничто из утвари не напоминает на брашно и питие. Кирюша же оставил слова без ответа, неожиданно и властно провел ладонью по вспухшему животу Федосьи и довольно рассмеялся. «Спеет, – утвердился он, отвечая собственным мыслям. – Брюхо-то острое, горбиком. Парнишонко будет». Кирюша так предрек, будто утробу сквозь высмотрел. Федосья не успела и разгневаться. Вернее, осудила блаженного за откровенные слова, но тут же и простила его, боясь Кирюшиного сглазу за оговор. Но подумала вдруг, что прикосновение желтой постной ладони не показалось запретным и мерзким. Все готовилось в ней озлиться на блаженного, но кто-то невидимый дозорил и зажимал горло. Боже, подумала всполошенно, с каким-то любопытным пристрастием осматривая худое, влажное лицо блаженного, погруженное в себя: крупные птичьи веки накатились на глаза, но тонкие ресницы всполошенно мерцали. Чего молчишь-то, заговори! – мысленно попросила Федосья. Она вдруг уверилась, что вся жизнь предстоящая зависит от Кирюши. Вот он явился однажды, принес ей радость и в один час подымется с лавки и унесет с собою ее будущее.