Константин Коничев - Повесть о Федоте Шубине
Старательных учеников мастер поощрял добрым словом, а незадачливых, случалось, трепал за вихры и нередко избивал. Прилежный и смекалистый Федот Шубной обходился без побоев.
Мастер заставлял неопытных учеников на первых порах делать гребни, уховертки, указки и прочие безделушки. Таким, как Федот, он поручал более трудные заказы: крестики, узорчатые ларцы, иконки и архиерейские панагии[7]. Подобные заказы приносили большой доход епархиальному управлению.
По воскресным дням косторезы, сопровождаемые мастером, шли к заутрене и обедне в архангелогородскую церковь и становились по четыре в ряд за левым клиросом. После обедни, если это было зимой, они до потемок катались за городом на оленях, гуляли с рослыми архангелогородскими девицами, распевая заунывные песни:
Сторона ли моя, сторонка,
Незнакома здешняя.
На тебе ль, моя сторонка,
Нету матери, отца,
Нету братца, нет сестрички,
Нету милого дружка.
Да я, младой, ночесь заснул
Во горе-горьких слезах…
Песни и гульбища мало утешали Федота. У себя, около Холмогор, гулянки ему казались куда веселей и завлекательней. В свободные часы, любопытства ради, он уходил на торжки в немецкую слободу и в Гостиный двор и прислушивался там к непонятному чужестранному говору.
В Архангельске в ту пору среди старожилов еще свежа была память о троекратном пребывании здесь Петра Первого. Из уст в уста передавались о нем бывальщины, о простом царе, неспокойном. О том, как он начинал кораблестроение в Вавчуге и Соломбале, как в Гостином дворе с немцами торговался и как, раздувая щеки и приглаживая усы, царь с матросами в кружалах из больших глиняных кружек пил пенистое ячменное пиво и закусывал соленой треской да ржаным хлебом. Не у всех, однако, сохранилась добрая память о Петре: у старой деревянной церкви на Кегострове нищие из карельских старообрядцев тянули о нем непохвальные песни.
Как-то Федот Шубной подслушал нищебродов. Старцы гнусаво пели:
Как во прошлые во годы,
Да не в наши времена,
Ой да учинил царь Петро Первый
Пересмотр своим князьям.
Из князей выбрал старшово —
Шереметева лихово,
Ой да, поезжай-ко, Шереметев,
Поезжай, Борис Петрович,
Ко студеному-то морю
На тот остров — Соловки.
Ой да ко Зосиме-Саватею
Да к монахам-чернецам.
Чернецов тех разогнати —
А игумена казнить.
Ой да стару веру нарушити,
Книги старые спалить.
Колокола с церквей убрати,
В пушки медны перелить…
Запевала — дряхлый старец — протягивал слушателям деревянную чашку и клянчил:
— Подайте, правоверные, по грошику! Спаси вас Христос и праведный старец Аввакум, в Пустозерске сожженный…
В косторезной мастерской Федот рассказал содержание этой песни мастеру-наставнику и спросил, было ли такое дело, что царь Петр колокола на пушки переливал и почему он не испугался греха перед богом?
Тот не задумываясь ответил:
— Эх, мил человек, о грехах тут некогда было думать, когда швед напирал. Колокольным звоном не испугаешь супостата, а пушка, она, брат, и ревет и бьет. Дело его царское, что хотел, то и творил. Он перед богом давно, почитай, годов тридцать, как отчитался…
— Он и монахов не щадил и староверов? — снова спросил наставника Федот.
— А зачем их, родимый, щадить, коли они царя за табачное курение и брадобритие еретиком величали, антихристом прозывали? Чего таких щадить? Только он над ними не измывался. Чернецы монастырские, нерушимые в Аввакумовой вере, сами разбежались по лесам да в скиты попрятались. Наверно, и этот пропевала, коего слышал ты в Кегострове, из тех же беглых монахов.
— Не знаю, не спрашивал. Стар больно, а голосист.
— Кто чем живет, — заметил мастер, — мы вот от рукоделья кормимся, а у этих глотка главный струмент да Христово имя. Хуже скоморохов, прости меня господи за осуждение.
— Старик-то и Аввакума сожженного напомнил, а кто он был такой? — не унимался Федот с расспросами, видя, что старый косторез в добром расположении и беседует с ним охотно. — Неужто его и впрямь на костре поджарили?..
— Что ты, помилуй бог, — нахмурился мастер. — Человек он был, а не куропать, не тетерка болотная, не птица залетная, чтобы жарить его. Ну, сожгли и сожгли за непослушание патриарху Никону. Оба были упрямы! Нашла коса на камень… А ты, Федот, чего сегодня меня расспросами мытаришь? Твое ли дело монахов судить, на то есть черти…
Косторезы засмеялись, Шубной насупился, склонился над костяной плашкой и начал не спеша выпиливать тонкое кружево с рисунка, лежавшего перед ним. А мастер, сгорбившись, ходил около учеников и сквозь тусклые очки внимательно поглядывал за их работой. Не унимаясь, он наставлял уму-разуму прилежного ученика:
— Ты, Федот, любопытнее всех: пусти уши в люди, всего наслушаешься. Только не всякому говоруну верить должно.
— И даже монахам?
— Они тоже люди, и среди них всякие бывают: у другого четки в руке, а девки на уме. Такой столько наговорит языком, что не угонишься за ним босиком. Наше дело — другое. Мы им не товарищи. Ко всякому ремеслу присматривайтесь. Это нам больше пригодится, нежели многословие с пустословием. В народных художествах без слов бывает умная мысль заложена, вот это и надо уметь видеть, понимать и близко к сердцу принимать… А пока довольно слов, старайтесь, старайтесь. И кто лучше всех в деле отличится, тому из вас будет дозволено для соборного попа резное кадило сделать. За работу обещаю втридорога!..
И закипела работа, кропотливая, тонкая, требующая умения, даровитости и острого глаза. Работали до изнеможения. Поздно ночью, смертельно усталые, кое-как добирались до полатей, вповалку бросались на соломенную постель и мертвецки спали до ранней утренней побудки, до первых петухов.
Федот Шубной, познавая ремесло, чувствовал — одних наставлений старого, немало поработавшего на своем веку мастера недостаточно будет для того, чтобы стать хорошим резчиком-умельцем по моржовой кости. Надо учиться всюду, где только можно увидеть интересного: расписного, резного да вышитого и плетеного на всякой деревянной домашней утвари, на медной и оловянной посуде, на обуви и одежде самоедских и лопарских кочевников, на пимах и малицах, на девичьих ожерельях. И где-где только нет народного мастерства, простых и замысловатых художеств?
И Шубной стремился больше видеть и знать. В его ремесле все пригодится! «А ремесло не коромысло — плеч не оттянет» — так говорил его отец, понимающий толк в жизни, и это очень походило на правду.
Чуть только наступал воскресный или праздничный день, Федот не задерживался теперь за обедней до самого конца, а поставив Михайле Архангелу грошовую свечку, торопливо крестился и, невзирая на сердитые взгляды мастера, уходил из церкви.
С утра до потемок Шубной обходил весь Архангельск.
В Кузнечихе, на Смольном буяне, на Базарной улице, на Цеховой, на Смирной и Вагановской — всюду он подходил к приезжим мезенским, лешуконским мужикам и жёнкам, подолгу рассматривал на них узорчато вышитые кафтаны и кацавейки, дивился на расписные каргопольские сани, на замысловато вытканные красноборские кушаки и на все, что привлекало его внимание своей яркостью и самобытностью.
Иногда весь воскресный день он проводил на базаре, толкаясь среди торговок, разглядывая разукрашенные берестяные туесы, деревянные ковши, рукомойники, кукол, домотканые ручники и узорчатые юбки. Он уносил в своей памяти немало затейливых рисунков, которыми испокон веков богато рукоделие русского Севера.
И сам Федот умел уже тогда придумывать и вырезать тончайшие узоры на моржовой кости, на перламутре. Бывало, взяв морскую раковину, на выпуклой ее стороне он вычерчивал резцом камбалу или обыкновенный лист, а внутри той же раковины изображал резцом распятого Иисуса и около него плачущую Магдалину.
На большие праздники Федот, с позволения строгого мастера, уходил из Архангельска домой, в холмогорское Куростровье, в деревушку Денисовку. Туго опоясанный красным кушаком, в овчинном полушубке, в теплой оленьей шапке и стоптанных бахилах, он через сутки пешком добирался до родной семьи, где отдыхал и отгуливался.
Глава третья
После разговора с соседом Редькиным Иван Афанасьевич Шубной не мог заснуть всю ночь. В просторной избе царила непроницаемая темь. В деревянном дымоходе тихо выл ветер, да изредка было слышна как в малый колокол на церкви Димитрия Солунского отбивал часы приходский звонарь. Широкие сосновые полатницы неугомонно скрипели под Иваном Афанасьевичем. Ворочаясь с боку на бок, он думал о своих житейских делах. И было о чем подумать. Он — старик в силах; два сына при нем женатые; третий, Федот, тоже накануне женитьбы. Где тут всем под одной крышей ужиться. «Ну, ладно, я двух веков не проживу, — думал Шубной, — умру, в избе немного просторнее будет. Яшка и Кузька — семейные, пусть перегородку ставят, а меньшого, пока не вздумал жениться, надобно подальше от дому спровадить. Эх, кабы в Питер его! Земляк-то авось добром меня вспомнит и, кто знает, может, к делу пристроит Федота. У парня-то золотые руки…»