Василий Авенариус - На Париж
— Все это так, — говорит Аристарх Петрович. — Но из всего полумиллионного полчища Наполеонова через Березину сколько уплелось? Едва ли десятая часть, да и та в самом жалком виде. Чего же еще?
— Извините, Аристарх Петрович! — загорячился Шмелев. — Кровожадного дикого зверя до конца добивают. А Наполеон далеко не добит. Крепости от Варшавы до Рейна еще в его руках; пасынок его, вице-король итальянский, весь остаток «великой армии» собирает в Позене: сам он вызывает из Франции свои запасные войска, ускоренно набирает новых рекрутов; а союзники его, австрийцы, под начальством князя Шварценберга, его же креатуры, целым корпусом двинулись к нашей границе. На кого же они, скажите, ополчаются?
— Ну, к нам-то, в Россию, вряд ли опять сунутся, — возразил Аристарх Петрович, — чересчур обожглись. А видит он, что обаяние его на другие народы прошло…
— И хочет наложить на них прежний гнет? Неужели же нам, русским, спокойно это снести? У соседа горит, а мы будем смотреть, сложа руки: наша хата с краю? Нет, уж извините, этому не бывать!
Тут и юнкер Сагайдачный свое слово ввернул:
— Из Наполеоновых лавров, пока не совсем увяли, хоть листочек себе тоже урвем.
— Ох, молодость, молодость! — говорит о. Матвей. — Вас, юношей, за пыл ваш не осуждаю; ристалище отличий и мужей степенных соблазняет. Но светлейшему князю Кутузову, преславному фельдмаршалу всероссийскому, признаться, дивлюсь: ведь одной ногой в гробу уж стоит, а туда же!
— Сам-то Кутузов, пожалуй, и раздумал бы еще воевать, — говорит Шмелев. — Приятель его, государственный секретарь Шишков убеждал его, что Россия наша от неприятельского нашествия и так уже много пострадала, что сперва надо залечить собственные раны, а не приносить еще новые жертвы ради чужих нам людей…
— Ну вот, ну вот. Что же я-то говорю? А Кутузов что на это?
— Кутузов: «Правда твоя, — говорит, — поход этот сопряжен с немалыми пожертвованиями, с великою отважностью. Но государь смотрит на дело шире: и те чужие нам люди для него — братья во Христе, и он решил не покладывать оружия, доколе не освободит их». — «Да сам-то ты, князь, — говорит Шишков, — думаешь ведь иначе? Почему же ты не настоишь на своем перед государем? По твоему сану и твоим подвигам он уважил бы твои советы». А Кутузов на то: «Представлял я царю мои резоны, но он печется о благе не своего только народа, а всего человечества, и совсем опровергнуть его в этом пункте никакой логики не хватает. Да еще, признаться, ангельская доброта его меня обезоруживает: когда я привожу ему такие доводы, против которых спорить невозможно, он, вместо всякого ответа, обнимет меня да поцелует. Тут я заплачу и во всем уже соглашусь с ним».
Рассказ Шмелева нас всех растрогал, даже Аристарха Петровича.
— На месте Кутузова, — говорит, — я тоже не устоял бы. Будь мое здоровье покрепче, я и сам, пожалуй, поехал бы в армию…
— Перестань, ради Бога, перестань! — жена его перебила. — И без тебя там довольно людей помоложе.
— Так за себя, папенька, меня пошлите! — вызвался Петя.
— И дядьку Мушерона с собой тебе дать, чтобы спать укладывал?
Петя губы надул.
— Точно я еще маленький!
— Погоди годика три-четыре, — говорит Шмелев, — тогда тебя, быть может, и пустят со мной. Андрей Серапионыч — другое дело: пороху уже понюхал…
— И в Березине выкупался! — с задором Петя подхватил.
Все взоры тут на меня обратились, и мне неловко стало: сколько ведь таких же юношей русских идет спасать Европу от изверга рода человеческого, а я сижу себе дома за печкой…
— Да что ж, говорю, — я хоть сейчас готов идти опять…
Матушка мне договорить не дала.
— Ну, ну, ну! И думать не смей. Хорошо еще, что пуля в плечо, не в грудь угодила; то и жизни бы решился.
— Рука Всевышнего на сей раз пулю отвела, — говорит о. Матвей, — дабы матери ее сына-кормильца сохранить. Хоть умирать за отечество и отрадно: «Duke est pro patria mori», — сказал некогда еще язычник Гораций; но от судьбы своей никому не уйти: море житейское тоже подводных камней преисполнено…
— То-то вот и есть, — подхватил Шмелев. — Простите, Аристарх Петрович, что выскажусь прямо. Благодаря только вашей доброте, молодой человек имеет кусок хлеба. Будущности же у него никакой впереди. А на войне он может выдвинуться; плохой солдат, что не надеется стать — не говорю: генералом, а хотя бы майором…
Тут Петя руку к виску приложил и ногою шаркнул:
— Здравия желаем г-ну майору!
— Экой сорванец, прости Господи! — говорит о. Матвей. — Sunt pueri pueri, pueri puerilia tractant.
— А по-русски это что значит, батюшка? — спрашивает Петя.
— Вот латинист тебе переведет. Аль не дошел еще до сего в бурсе?
— Отчего, — говорю, — не перевести: «мальчики суть мальчики, и ведут себя по-мальчишески»…
— Bene.
Петя же не унимается: схватил с окна кивер Шмелева и — мне на голову.
— Вот и майор готов!
Премного все тому смеялись. Одна Ириша только, вижу, покраснела, как маков цвет, и очи в пол потупила. Вспомнила, знать, суженого-ряженого в зеркале…
Ну как же мне было в дневник, ею подаренный, всего этого не записать?
* * *Января 8. Из Смоленска известие пришло, что наши войска в самый Новый год Неман перешли. Война, стало быть, уже не у нас разгорится, а по ту сторону границы, у поляков да немцев. Шмелев со свадьбой торопит; пробыть здесь он может ведь только четыре дня. У меня же искра в душу запала, мысль одна из головы не выходит…
И вот, нынче, когда Аристарх Петрович меня к себе в кабинет позвал, да поручил мне в Смоленск за шампанским съездить, откуда у меня смелость взялась, так прямо ему и брякнул:
— Аристарх Петрович! Отпустите меня с Дмитрием Кириллычем в армию.
Старик глаза на меня вытаращил.
— Что? Что? в армию? Да не он ли и подбил тебя?
— Нет, — говорю, — я от себя.
— Какая тебя блоха укусила! Ни с того, ни с сего…
— Да как же, когда все освобождать Западную Европу идут…
— Тебя одного там недостовало! Освободитель тоже нашелся! Как узнает Наполеон, так в тот же час пардону попросит.
А я все свое:
— Отпустите! Сделайте уж такую божескую милость! Пойду я ведь за вас и за вашего Петю…
— В майоры, а то и в генералы метишь? Ну да что ж, — говорит, — ты не крепостной у меня, а вольный человек; силой удержать тебя я не могу. Только сходи-ка за Дмитрием Кириллычем; сперва с ним пообсудим дело.
Сбегал я за Шмелевым.
— Так и так, — говорю. — Не выдайте меня, голубчик, поддержите!
— Хорошо, — говорит. — За мной дело не станет. Да что матушка ваша еще скажет?
— Ей, понятно, до поры до времени ни слова. Когда все устроится и поворота назад уже не будет, тогда и скажем.
Приходим к Аристарху Петровичу.
— Каков молодчик? — говорит он Шмелеву. — Что в голову себе забрал.
Но тот не выдал:
— А что ж, — говорит, — из капель целая река составляется, из людей — армия. А такая капля, как вот эта, — говорит и по плечу меня хлопает, — десяти других стоит.
— И вы, Дмитрий Кириллыч, значит, его еще одобряете, не прочь даже с собой взять?
— С удовольствием возьму. Вопрос только в том, чем ему там быть. В рядовые такого латиниста сунуть жалко, хотя латынь на войне ему и не к чему; а сдать экзамен на юнкера по другим предметам, по совести говоря, сможете ли вы, Андрей Серапионыч?
Покраснел я, замялся.
— В науках, — говорю, — я, правду сказать, никогда силен не был…
— А по уходе из бурсы и последнее, я чай, перезабыл? — досказал за меня Аристарх Петрович. — Как же быть-то?
— Один выход, по-моему, — говорит Шмелев, — записаться ему добровольцем в ополчение. Покажет он себя там на деле, так потом его охотнее и в регулярное войско юнкером примут. Проэкзаменуют его больше для проформы.
— Добровольцем в ополчение? — повторил Аристарх Петрович и задумался. — А знаете ли, ведь это — идея. Я мог бы даже некоторую протекцию оказать.
За это его слово я, как утопающий за соломинку, ухватился:
— Окажите протекцию, Аристарх Петрович, будьте благодетелем! Стыдиться за меня вам не придется.
— Дело в том, — говорит, — что некогда я довольно дружен был со стариком графом Дмитриевым-Мамоновым, Александром Матвеичем…
— Это не тот ли Мамонов, — спрашивает Шмелев, — что одно время был в таком фаворе у императрицы Екатерины?
— Он самый. Просвещеннейший из вельмож, вместе с императрицей составлял для эрмитажного театра так называемые «пословицы» — «провербы», сам тоже несколько пьес французских сочинил. А по богатству своему был настоящий Крез: в одном нижегородском наместничестве было у него до 30-ти тысяч душ. На Александровской звезде своей имел бриллиантов на 30 тысяч рублей, а на аксельбантах — на 50 тысяч. Даже в деревне у себя в селе Дубровицах Московской губернии на сельских праздниках наряжался, бывало, в полную парадную форму, со всеми орденами, звездами и бриллиантовыми даже эполетами. Жар-птица, да и только! Ну, да и возносился же он своей знатностью над простыми смертными! Учителям детей своих, людям образованным, не позволял при себе садиться, кроме одного только почтенного старика, да еще гувернантки, мадам Ришелье, которую нарочно из Парижа для дочери выписал.