Александр Круглов - Отец
— Ладно-ладно, кончай! — недовольно остановил его Лебедь.
— Да как тут спокойно? — вырвалось в сердцах у приморца. — Представляешь? Мало того, что залез на голый бугор, так он… Представляешь, не зарылся, не замаскировался. И давай в открытую по пехоте! Вот снайпер их и снял, — опять метнул он гневный взгляд на Изюмова. — А мог бы и всех. Всех, до единого! Как рябчиков, как куропаток!
— М-да, наворотил, — согласно прохрипел капитан. — Ему, значит, приказывают, а он… На твой, на мой приказ ему, значит, плевать! Приказ знал? — спросил он ослушника.
— А то! — вскинулся Матушкин. — Лично задачу ставил. Понимаешь, лично! — он убежденно ткнул себя в грудь. — Каждому! Всем! Два раза ему повторил: не выдавать себя, зазря не палить, только по танкам! Понимаешь, дважды! Только по танкам! Что, гад, а? Может, не так? Может, я вру? — возмущенно вонзился он взглядом в Изюмова.
Ваня стоял обмерев. Не дышал.
— Вот всегда у нас так! То заболеет кто, то на мине какой-нибудь дурак подорвется, то вот убьют, — явно сгущал сейчас в досаде и раздражении батарейные неурядицы Лебедь. — Не знаешь, где оборвется. — Раскрыл беспомощно рот, задышал сипло, прерывисто — нос был заложен. Над глазами комбата хмуро кустились брови, под глазами отвисли мешки. Простуда, бессонные ночи, эти вечные чепе даром ему не прошли. — Ладно, — выдавил он наконец. Переступил неловко своими начальническими валенками. — Что будем делать? С этим, — небрежно кивнул он головой на понуро застывшего Ваню.
— Что… Да под трибунал его! Под трибунал! Это же надо — в такой момент чуть весь расчет не сгубить! Да лучше бы сам! — оскалясь, опять окатил взводный гневом Изюмова. — Убило б тебя — не жаль. Раз ты такой. Сам виноват! А солдаты причем? Солдат вот жаль. Матерей их, отцов. "Похоронки" знаешь, как получать?
Ваня совсем уж не знал, куда девать себя.
— Ну, так что будем делать? — спросил капитан.
— Под трибунал! — отрубил с готовностью взводный. — Неподчинение — раз. Второе — приказ, четкий приказ грубо нарушил. Теперь — халатность, неоправданные потери, — страстно перечислял лейтенант. — Уже этого хватит. А важный участок обороны оголил? Чуть-чуть бы еще, убило бы всех. А подчиненных, орудие бросил? Да за это одно! Это же надо — с огневой убежать! Словом, налицо малодушие, безответственность!
— М-да, — промычал капитан. Помолчал, соображая. — Ладно, разберись сперва. Еще раз как следует разберись. Все, не только вину его, все, все учти.
Взвесь! — выразительно взглянул он на взводного. — Вот тогда и доложишь. Ясно? Тогда и решим. — Еще раз взглянул на убитых. Опять помолчал. — Могилу там и отройте. На бугре. И звезду. Как положено. Хоть с неба! Ясно? Откуда угодно. А чтобы была! — Постоял, покашлял в кулак. Снова снял шапку. Надел. И пошел. У полуторки обернулся. — Да, и домой. Родным, на родину сообщить. Геройски погибли. Ясно? Геройски! — предупреждающе вскинул руку. Откашлялся. С трудом задрал валенок на подножку кабины. Машина качнулась. Лебедь был невысок, но широк и тяжел.
«Трибунал. Боже, расстрел. Штрафной батальон, — колотило Ваню, он весь мелко, жалко трясся. — Нет, только не это! Нет, нет, нет!»
Бешенство, неожиданный выстрел взводного напомнили Ване совсем другой залп, чужой незабываемый страх, замерший строй тысяч солдат.
В полдень тогда вовсю жарил зной, море парило а степь вокруг дышала духовкой. В рот, в глотку, в само, казалось, нутро въедалась пыль. Но это было не мое страшное — совсем рядом уже рокотал фронт.
Немцы рвались тогда на Баку, на Кавказ. Навстречу им по узкой прибрежной полоске Каспийского моря гнали наш спешно сколоченный полк.
Накануне навстречу полку с переднего края увозили в тыл раненых. Каких только не было в этой колонне колес: от полуторок, "зисов" и "эмок", "фольксвагенов" и "рено", "пежо" и "фордов" до прицепленных к ним скрипучих воловьих арб и конных телег. И на этом, собранном с бору по сосенке транспорте, на полусгнившей прошлогодней соломе тряслись на ухабах в кровавых бинтах солдатские руки и ноги, груди и спины. Вдруг на старом "зиске" послышался смех, Ваня вскинул глаза. Смеялся весь забинтованный худенький бледный парнишка. «Отмучился!» — казалось, светилось в его глазах. Пока поставят на ноги, глядишь, побывает и дома, повидает родных. А для тех, кто выбрался с передовой без рук ли, без ног или любой другой части тела, без которой ты не вояка и на фронт тебя уже не вернут, но сердце твое, однако, стучит, и варит котелок, для этих окопы, страдания, кровь остались уже позади. А для Вани… Ох, Ванины раны, мучения — фронт! — все еще впереди. Возможно, даже и смерть.
«А может быть, нет? — мелькнула тогда надежда у Вани. — Господи! Зачем меня убивать? Лучше пусть ранят, как этого. Сколько смертельных точек на мне? Сердце, — ежась под хлипкой шинелькой, начал подсчитывать Ваня, — черепная коробка, точнее, мозг, печень, хребет, горло еще».
Получилась примерно четвертая часть тела. Три шанса из четырех, что не убьют.
«Неужели все уже решено? Предрешено? Кому жить, кому умереть, — думал Ваня в ту ночь перед фронтом, глядя в звездное небо. — Бог, что ли, решил? — скривил он язвительно губы. — Бог не бог, а как там, у этих, у материалистов стихийных? Цепочка… Одно из другого, одно за другим. Когда-то пошло, началось и… идет. — В эту свою, возможно, последнюю ночь каждой клеточкой своего жадного до жизни тела, всем своим потрясенным до самых основ существом Ваня ощущал себя неотъемлемой частицей вселенной и никогда так остро не чувствовал свою с нею глубинную связь. — Да, да, одно из другого, одно за другим! Так и несется, так и идет! Вертится, прет колесо и — не сделаешь уже ничего. Ничего!..
Интересно, а в принципе?.. Ну хоть в принципе… В определенных пределах… Можно проследить эту связь, эту нить? Скажем, там, где завтра мы зароемся на позициях в землю? Можно ли так все учесть, предусмотреть, чтоб избежать, одолеть свою смерть? Ну хорошо, — уняв минутную дрожь, нетерпение, Ваня постарался рассуждать поспокойнее, — рядом учтешь, а дальше? Во втором эшелоне, в третьем? Как этих немцев учтешь? А они ведь не дремлют, свою нить плетут: из дальнобойных орудий как фуганут или начнут с самолетов скидывать бомбы, и точнехонько в нашу пушку, в расчет. Как все это учтешь? Нет, человеческий ум не в состоянии все это учесть. Не учтешь. И конец тебе. Вот и ответ».
С самонадеянностью юности Ваня тогда припомнил даже то немногое, что знал о теории вероятности — по книгам отца, по его спорам с коллегами и друзьями, — нельзя ли с ее помощью предугадать, ждет его смерть или нет. Хотя бы только предугадать! Но тут же сам над собой и посмеялся.
Так в ту ночь Ваня и не решил ничего, не заснул.
* * *А утром, как только поднялся над степью и стал пригревать людей и песок солнечный шар, круче пошла под свежим бризом волна, с одинокого скифского кургана рассыпались звуки трубы. И полк, до того, казалось, крепко спавший, сразу восстал ото сна и загалдел, задвигался, запылил. Солдаты хлынули в степь, потом отхлынули к морю, а там и достали кисеты. Степь зачадила махрой. Ждали любимый сигнал: «Бери ложку, бери бак», а труба разразилась другим: «Общий сбор». Роты стекались к кургану, выстраивались буквой «П»- просветом к морю. Последними втиснулись в строй батарейцы. И замерли, увидев то, что до этого было от них скрыто. В просвете, у самой воды, там, где накат гладил прибрежный песок, стоял одинокий солдат. Стоял он без пояса, без сапог, босой, штаны на нем висели мешком. Он и сам был как порожний мешок: обвис, руки болтались плетьми, пустыми глазами уставился тупо в пространство.
Рядом с ним темнела сырая песчаная куча. Из-под нее торчала лопата — до блеска натертый черенок.
Ваня не видел, что было за кучей, но только взглянул на нее, на солдата и угадал, что там, за кучей песка. «Кто ее рыл? — Рядом с солдатом никого не было. — Неужели сам для себя? Да как это можно?»- восстало в Ване все против этого. Выступил пот. Он побледнел. Потянулся вперед.
Теперь все хотелось узнать: кто он и что он наделал? За что его так? Хотел узнать у стоящих с ним рядом бойцов. Оглянулся. Но по лицам прочел, что никто, как и он, ничего покуда не знает.
К солдату спешил командир, похоже, штабной, с кожаной папкой под мышкой, с планшеткой на ремешке, в новенькой форме, с новенькой кобурой. Он что-то приказал солдату, когда подошел, но тот продолжал стоять.
«Неужели, — стучало у Вани в висках, — господи, неужели нельзя ничего изменить? Да упади же ты… упади на колени! Плачь, кайся, проси! Виноват?.. Конечно, наверное, виноват, раз уж так… Проси, коли уж согрешил. Повинись, поклянись. Свои же кругом. Свои, не враги же. Ну, совсем, конечно, не простят. Наверняка не простят. Не все прощается. А вот поклянешься исправить, что сотворил… Искупить… Поверят… Глядишь, и смягчат. Да, могут, могут смягчить. По крайней мере, не расстреляют, — всем своим юным, враждебным всякому тлену существом страстно верил Ванечка в это. — Ну, пошлют в штрафники. В самое пекло. Пускай! Там, говорят, до первой крови. Все-таки лучше, чем казнь. Вдруг не убьют. А убьют… В бою же, от вражьей руки. Не от своих!» Но солдат омертвело молчал. А у Вани ныло и ныло одно: «Ну, давай же, давай! Да почему же ты?.. Да про си же, проси! А я бы?.. Как я? Я бы просил? — Ваня в тот судный час все примерял к себе. — Как это можно? А? Как? Умирать от своих. По их приговору. Виноватым перед своими. — Ване стало тошно. Как ни боролся, все сильнее накатывали слабость и дрожь. — Ой, не дай бог… Не дай, чтоб и со мной когда-нибудь так. Только не это! Нет, нет! Только не так!»