Шмуэль-Йосеф Агнон - До сих пор
Я сидел, не зная, что ей ответить. Да и что можно ответить на такого рода слова? Медленно пробили часы, и я увидел, что мне пора. Тем временем и Грет вернулась с привратником. «Но я вижу, что господину постояльцу пора идти, – сказала фрау Тротцмюллер. – Счастливого пути».
Я простился с нею и с ее дочерьми, вручил свой чемодан привратнику и пошел следом за ним на вокзал.
Глава вторая
Пришел я на вокзал, нашел свой поезд и втиснулся в вагон. Но внутри уже не протолкнуться, все проходы набиты битком. Тут и простой люд обоего пола, и снабженцы-интенданты в военных мундирах, и бойкие торговцы, промышляющие разными эрзацами, и офицерские содержанки, и сестры милосердия в белых косынках, и все это в придачу к возвращающимся с фронта калекам, а этих несчастных – без счета: и безрукие, и хромые, и увечные, и на костылях, тут пустой рукав, там резиновый протез вместо кисти, стекляшка вместо глаза или жуткий залатанный нос, выкроенный докторами из мяса ягодиц, и все лица искажены пережитым ужасом и ужас вселяют – живые существа, исторгнутые войной за их полной непригодностью, кошмарные подобия людей, лишенные подобия Божьего. И с каждым – его жалкий скарб: чемоданы, рюкзаки, ранцы, узлы, мешки, коробки. Теснота такая, что не сразу скажешь, какие руки-ноги твои собственные, а какие чужие.
В вагоне смрад, наружный воздух внутрь не проникает, окна закрыты наглухо, а ремни, с помощью которых их положено открывать, давно уже уворованы. Поэтому каждый окружает себя своим собственным воздухом – кто с помощью сигареты, кто – сигары, кто – трубки, а кто – дымя самокруткой, набитой табаком или его эрзацем.
Поезд качается и дергается судорожно, не поймешь, идет он вперед или назад, колеса стучат все чаще и сильней, колотят понизу, отдают громыханьем поверху, поршни сжимаются и разжимаются, сжимаются и разжимаются, туда-назад, туда-назад, грохот и лязг стоят такие, что заглушают человечьи голоса. И так час за часом, всю ночь, до самого Лейпцига.
Едва стали, я схватил свои пожитки и что было сил помчался к поезду на Гримму. Прибежал – и не нашел его. Наш берлинский поезд задержался в пути, вот у гриммского состава и не хватило терпения его дождаться. Ну, и я не стал ждать, пока этот гриммский вернется обратно. Сдал вещи на хранение и огляделся, как бы мне поскорее выйти в город.
А кругом шум оглушительный. Поезда прибывают и отходят, колеса гремят, облака пара вырываются с тяжелым вздохом, сцепщики и смазчики перебегают с одних путей на другие, от паровоза к паровозу, исчезают в дыму, тонут в белых клубах пара, а потом возникают опять между вагонными колесами. Вокзалы – они ведь словно огромные железные города: дома в них из железа, небо – из дыма, и стоят те дома на железных колесах, и катятся, и бегут куда-то, издавая железный скрежет. И люди там тоже вокзалу подобны: торопятся куда-то, и тяжело дышат, и бегут, и бегут. Людей толпа, а людского лица не различить.
На ближних ко мне путях медленно разгружался санитарный поезд. Привез людей, искалеченных войной, распределить по госпиталям, в городе и в окрестностях. Санитары и сестры работали умело – видно, не один такой транспорт уже довелось им разгрузить, вот и знали теперь, что делать, и как, и в каком порядке. А рядом с этим поездом, доставившим вернувшихся с войны, стоял состав с теми, кто только на нее отправлялся, и вдоль обоих одинаково толпились родственники. Вроде бы и они могли бы уже набраться опыта, встречая и провожая многие такие поезда, но нет, ничему не научились и плакали сейчас, будто впервые.
И вдруг услышал я чей-то голос, называвший меня по имени. Я поднял глаза. Передо мной стояла красивая, хорошо одетая женщина, протягивая ко мне руку и улыбаясь такой милой, сердечной улыбкой, которая среди всех моих знакомых могла принадлежать одной только Бригитте Шиммерманн. И не успел я ей ответить, как она уже сказала:
– У нас сегодня обед в половине второго, мы с мужем были бы рады, если бы ты к нам присоединился. Не согласишься ли, дорогой?
– Что за вопрос?! – сказал я. – В самых приятных своих мечтах я бы не осмелился думать о чем-нибудь подобном. Приду, дорогая Бригитта, непременно приду. Разумеется, приду. Вне всяких сомнений приду.
– Не будь я сейчас так занята, – сказала Бригитта, – я бы тут же взяла тебя с собой, но вот, привезли новую партию раненых, и нужно устроить, чтобы их переправили в тот частный госпиталь, который я здесь организовала. Десяток с лишним вагонов с ранеными пришли, дай Бог мне принять у себя хотя бы из одного вагона. Знаешь, дорогой, если историки когда-нибудь задумают писать об этой войне и не поленятся изменить свою привычную терминологию, им придется вместо слова «люди» каждый раз писать «увечные». Вот, только вчера ко мне привезли молодого человека с таким увечьем, что по сравнению с ним любой другой раненый все равно что здоровый. Этот юноша – совсем как Голем, существо без мозга. Мне так страшно, дорогой, что я даже не могу описать тебе все подробности. Я расскажу тебе о нем за обедом.
– Как жаль, Бригитта, – сказал я, – что время в своем беге не спешит так же, как я спешу увидеть тебя. Передай привет господину Шиммерманну. Я буду у вас за пять минут до половины второго.
Бригитта улыбнулась своей очаровательной улыбкой и сказала:
– Не опаздывай, дорогой. До свиданья.
Я тоже улыбнулся в душе – опоздать? Мыслимо ли это, чтобы Бригитта Шиммерманн меня пригласила, а я бы опоздал?! Даже повидать ее было для меня радостью, а уж тем более получить от нее приглашение на обед. К тому же это избавляло меня от необходимости искать закусочную в шумном, бурлящем войною городе. И ведь поди еще знай, чем тебя в такой закусочной накормят.
Вам, читающему меня сейчас, имя Бригитты Шиммерманн наверняка известно. Это она получила из рук самого кайзера знак почета за то, что организовала частный приют для раненых, где заодно и ухаживала за ними как рядовая сестра милосердия. Что до меня, то я знал ее еще с тех дней, когда в мире был мир, а она сама была молоденькой актрисой в маленьком берлинском театре. В большом артистическом таланте ей было отказано, однако в ней была некая обаятельная живая прелесть, так что даже самые суровые критики, говоря о ней, смягчали свой приговор. Бригитта и сама знала, что театральные ее достоинства весьма сомнительны, но знала также цену своих несомненных достоинств и потому не прибегала ко всякого рода театральным ухищрениям, а просто показывала себя такой, какой была. От этого нам, сидевшим в театральном зале, казалось, будто мы находимся в гостях в уютном доме, который украшает своим обаянием красивая и прелестная девушка. Поскольку она была из богатой семьи, дочь банкира, ей не приходилось искать поддержки покровителей, а поскольку она благодаря этому не зависела от других, то не должна была изменять и своему собственному вкусу.
Среди хорошеньких актрис принято оставаться на сцене, пока они не найдут себе мужа. Бриггита пробыла на сцене не так уж долго – ее увидел Герхард Шиммерманн, сын Рудольфа Шиммерманна, богатого акционера большого оружейного завода, она ответила на его предложение и вскоре вышла за него замуж.
После замужества она отказалась от сцены, но открыла свой дом для артистов и ученых. Там проводились также благотворительные вечера, и мне запомнилось, как на одном из них она читала вслух «Обетование о безопасности», этот трагический псалом о спасении от бед[2], и у всех присутствующих на глазах стояли слезы. А с приходом войны, когда в тыл хлынули раненые и увечные, она, как уже сказано, одной из первых организовала для них частный приют, где ухаживала за страдальцами наравне с простыми сестрами милосердия.
Я уже говорил, что мы были знакомы с ее сценических времен. В ту пору я начал заниматься историей одежды у разных народов, и она, прослышав об этом, стала часто советоваться со мной по поводу своих театральных нарядов. Как изумлялись тогда ее портнихи! Человек самой простой внешности и в поношенном костюме, а такая красивая актриса с ним советуется! Эти дуры считали, наверно, что я переодетый принц и дарю Бригитте все ее наряды.
В Липсии (я любил называть Лейпциг его итальянским именем) у меня никаких дел не было. Моя задержка здесь была связана только с поездом на Гримму. Но теперь, поскольку Бригитта пригласила меня на обед, мне нужно было дожидаться назначенного ею часа.
Я вышел из вокзального здания, спустился в город и пошел, никуда не торопясь, как идут люди, когда у них в распоряжении несколько свободных часов. Миновал несколько улиц с жилыми домами и магазинами и вышел под конец к известной в городе Бродской синагоге. Такое название она получила в честь еврейских торговцев из Брод[3], которые приезжали в Лейпциг на знаменитую здешнюю ярмарку, постепенно осели здесь и построили себе молитвенный дом. Пройдя эту синагогу, я поравнялся вскоре еще с одним молитвенным домом, который располагался по соседству и тоже был основан выходцами из Брод, только поселившимися в Лейпциге несколько позже. А чуть дальше встретилась мне и третья синагога евреев из Брод, но уже тех, что перебрались в Липсию позже всех предыдущих. Эти последние, не сойдясь в каких-то религиозных вопросах со своими земляками, ожесточились до такой степени, что отделились от всех от них и построили себе отдельную синагогу, которую назвали именем маршала фон Гинденбурга – в знак того, что, как фон Гинденбург побеждал всех своих врагов на войне, так и они победят своих собратьев и земляков в религиозной распре. Вспомнилась мне эта нелепая малая война и навела на размышления о войне большой, настоящей, а от нее мои мысли перешли к знакомым мне еврейским семьям в Лейпциге, где все молодые, наверно, давно уже посланы на войну, а старики остались дома, волноваться о детях.