Леонид Корнюшин - На распутье
— Ядвига, занимайся своим делом! — прикрикнула пани на старуху, явно прислушивающуюся к их разговору. — Входите, господа, в дом.
Она велела принести беглецам умыться. После этого они перешли в столовую, к хорошим закускам, на которые живо набросились.
— Григорий Отрепьев убит? Это правда? — поинтересовалась пани.
— Мы такого имени не знаем, — ответил Заболоцкий, — ваш зять, любезная пани, сидит перед вами живой и здоровый.
— Вы видели мою дочь? — обратилась она к Молчанову.
— Она жива и невредима, — ответил тот коротко.
— Ее не убьют?
— Все будет зависеть от того, признаете ли вы меня своим зятем, — ответил вскользь Молчанов.
— Что мой муж?
— Он скоро будет здесь. — Молчанов отпихнул тарель с обглоданными бараньими костями. — Так что вы решили?
— А вас признает Московия? — полюбопытствовала пани Мнишек.
— Признает, бо Шуйского она не любит. У меня много друзей. Среди них князь Мосальский.
— Но что скажет моя дочь?
— Ваша дочь, пани, хочет быть государыней царицей, я с ней имел разговор.
— Я отвечу вам завтра, — проговорила, поднимаясь, пани Мнишек.
Утром же «теща» послала свою портниху в лучшую самборскую лавку, чтобы она купила самые роскошные одежды, предоставив также в распоряжение «зятя» двести слуг для его надобности и охраны.
— Пока отсидишься в ближнем монастыре, — заявила пани Мнишек Молчанову. — Что ты намерен делать?
— Следует немного подождать… Затем мы выедем в Путивль к Григорию Шаховскому.
— Кто он?
— Князя Шаховского Шуйский назначил туда воеводою.
— Он твой сторонник?
— Мы милости зычливы[3] друг другу.
Через три дня пани Мнишек отправилась в Краков, надеясь получить одобрение короля, но дальше приемной ее не пустили — Сигизмунд таил гнев на Лжедимитрия, и всякое упоминание о самозванце было неприятно ему, в его же воскрешение король верил, как в летошний снег. Когда около дворца раздосадованная пани садилась в карету, к ней подошел московский посол князь Волконский в новорасшитом серебром кафтане и сверкающей бриллиантами мурмолке[4]. Тонкое, породистое лицо Волконского, его жесты, то, как он дотронулся красивыми, в перстнях, пальцами до мурмолки, мягкий, с переливами голос — все это так не походило на польских развязных шляхтичей. Умильную улыбку с лица пани как ветром сдуло, когда Волконский заявил, что он посол царя Василия.
— Верно ли, многочтимая пани Мнишек, что у вас в доме живет человек, который называет себя царем Димитрием? — полюбопытствовал Волконский.
— Да, живет, и он скоро пойдет и сгонит Шуйского.
— Но Гришку Отрепьева сожгли — то я видел своими глазами — и пеплом его выстрелили в сторону Польши.
— Господин посол, царь Димитрий живой, он вам еще припомнит оскорбления нашей дочери!
— Человек, который выдает себя за Димитрия, — Михалко Молчанов, промотавшийся дворянин без гроша в кармане, босяк, — вот какой он «государь»! На нем кровь Борисова сына, Феодора. Он, плут и чернокнижник, дран на площади кнутом. Я советую вам не иметь дела с проходимцем.
— Я не желаю вас слушать. Его величество король Сигизмунд признал Димитрия как сына Иоанна. А царь Шуйский не избран, а выкликнут, его величество это знает.
— Пани Мнишек, этот воскресший «Димитрий» вовсе не похож на прежнего. Тот был мал ростом, у этого руки как и подобает, а у того — одна короче!
— Вы лжете! — злобно бросила пани. — Мой зять, слава Господу, избежал смерти. Как я его могла не узнать? — И шляхтенка устремилась к карете.
— Не плакать бы вам после! — крикнул Волконский, но грохот колес заглушил его слова.
Запахло новыми бедами и потрясениями.
III
Михалко Молчанов другую неделю сидел близ Самбора за монастырскими стенами. Жратвы давали от пуза. Свой православный крест Михалко сбыл иудею. Теперь у него на шее болтался католический. Пан Заболоцкий на это монашеское житье глядел уныло:
— Докуда мы здесь будем торчать? Повалить некого. На монаха ж не полезешь?
Молчанов кивал кудрявой головой:
— Оскоромиться не худо бы. Надо сказать теще, чтоб привезла монашек.
— Да, чтоб было за что держаться. Ты знаешь — я обожаю жопастых и сиськастых.
Михалко погрозил ему пальцем:
— Не позорь, сукин сын, кесаря!
Как-то под вечер на монастырском дворе появилась «галерная шкура», как окрестил мужика Молчанов: действительно, было отчего так его назвать. Рожа будто кованная из железа, от самых глаз заросшая дремучей каштановой бородой, — Молчанов не обманывался, что под густой волосней было тавро, кое ставили на проданных рабов. Серый, обтрепанный, потерявший цвет, весь в дырьях кафтанишко, штаны из галерной парусины, худые сапоги, из них, как из щучьей пасти, выглядывали грязные пальцы — все это указывало на то, что в келью к «непобедимому кесарю» влез беглый, скрывающийся от преследования. Вошедший, сняв облезлую итальянскую шляпу, исподлобья, с недоверчивостью оглядел Молчанова.
— Ты Димитрий, что ли? — спросил он, устремив на него посверкивающие живым умом, бойкие глаза.
Михалко Молчанов кивнул.
— Дозволь, твое величество, присесть. И нема ли чего пожрать? Со вчерашнева дня не держал на зубах макового зерна.
Заболоцкий, как-то криво посмеиваясь, отправился на промысел в монастырскую трапезную.
— Откуда ты такой молодец? — Молчанов, каким-то собачьим нюхом почуяв нужного человека, приглядывался к мужику.
— Зараз из Венеции.
— Отпробовал галер?
— Пришлося. В Константинополе выкупили у турок немцы.
— За что?
— За услугу…
— Имя твое?
— Ивашка, прозвищем Болотников{8}.
Ивашка Исаев сын некогда был холопом князя Телятевского. Хотелось ему воли… Недаром же цыганка ему нагадала: «Будет тебе, соколик, и ближняя и дальняя дорога. И не своей смертью помрешь». Глубокой ночью, удушив поднявшего лай пса, Ивашка бежал от господина. Дорога беглеца шла степью — к казакам. Снилась ему вольница… Однако на воле Иван Исаев сын гулял недолго — в Диком поле после короткой схватки попал в лапы татар. На корабле Ивашке поставили клеймо раба и продали в Турцию. Года четыре Иван сидел, закованный цепями, гребцом-галерником. Оброс темным волосом, белели одни зубы, да сверкали шафранные белки глаз. Был Иван угрюм и молчалив, как камень. Ночами глядел на луну, глотая холодные слезы. Вызревала месть, злая, кровавая… Немцы, разгромив флот турок, принесли волю. После того бродяга Ивашка вдоволь нагляделся на Европу.
О Венеции Ивашка сказал:
— Красиво, да тесно. У нас-то поширьше.
Судьба гнала по чужим землям, очутился в Польше. Там Иван и встретил «царишку Димитрия» — второго самозванца. Этот поротый, дубленый и ломаный, повидавший огонь и медные трубы мужик был тем человеком, которого так искал вор.
— Ну и рожа у тебя! Каленым железом потчевали? — продолжал выпытывать Молчанов, явно к нему присматриваясь.
— У раба, известно, шкура дубленая. — Ивашка помолчал, переспросил затем, не шибко веря кудрявому: — Ты и вправду Иванов сын?
— Я-то Иоаннов, природный царь, — прищурился Молчанов, — а ты, видно, сукин? А ежели сомневаешься, истинный ли я царь… — И вынул из сумы блистающие скипетр и корону. — Откуда бы они могли у меня быть?
— Не серчай, государь, я-то, видит Бог, тебе сгожуся.
— Чей ты был холоп? — поинтересовался Молчанов.
— Князя Телятевского.
Молчанов в знак расположения хлопнул Болотникова по плечу:
— Славно! Послужи, Иван, мне.
Два монаха внесли в глиняной посуде еду — у Ивашки аж заскрипели зубы, когда он набросился на принесенное. Крутые скулы его ходили как жернова. Молчанов и Заболоцкий молча наблюдали за ним. Михалко налил ему серебряную чарку.
— Испей, Иван, перед дорогой.
Порядочно нагрузившись, Болотников отпихнулся от стола, осведомился:
— Куды мне теперь? — Он хотел прибавить «государь», но отчего-то сдержался. Молчанов это заметил.
— Поедешь в Путивль к князю Григорию Петровичу Шаховскому. Он там воевода. Я пошлю грамоту князю.
Заболоцкий вынул из походной кожаной сумки гусиное перо и завинченную чернильницу. Молчанов бойко забегал пером по свитку.
— Вот, отдашь князю. Собирай войско, готовься идти на Москву. Такова моя… — Молчанов запнулся, не договорив: «государева воля». — Сыщи ему какую ни есть одежу. А то его схватят как подмостовника. Конь у тебя есть?
— Я добираюсь подвозами.