Александр Нежный - Огонь над песками
Полторацкий проснулся от раската, потрясшего весь дом. Какое-то время лежал неподвижно, тяжело дыша, потом нащупал висящее на спинке кровати, в изголовье, полотенце, вытер взмокшее лицо. Снилось: небо, четкой линией разделенное пополам… на одной половине, темной, сияли крупные звезды, на другой, утренне-ясной, светило солнце… под этим небом, на котором в странном согласии объединились ночь и день, под звездами и под солнцем по широкому такыру бежали друг другу навстречу две безмолвные цепи… исчезли, не успев сойтись в схватке, он остался один, от чувства бесконечного одиночества сдавила сердце тоска… С колокольии по нему стал бить пулемет, он упал на ледяную глину такыра и с облегчением вспомнил и понял: февраль, Ростовцево, бой с вышедшими из Хивы оренбургскими казаками… Стало кроме того совершенно очевидно, что звезды, в особенности же те, которые составляли хвост Большой Медведицы… а! каблэчка… каблэчка! — тотчас пришло в память донское, родное название… откровенно враждебны к нему и помогают пулемету его убить. Немедля надо было выбираться туда, где солнце. Он вскочил и побежал в сторону дня, с удивлением замечая, что правая его нога вдруг выправилась, и он не хромает. Но напрасно подумал об этом: нога тут же подвела его, он упал. Попытался подняться, но не смог: какая-то тяжесть, совладать с которой было ему не по силам, пригибала к земле. Тогда, спасаясь от пулемета, звезд, от смерти, которую они ему сулили, он с боку на бок покатился по такыру — все быстрей и быстрей… Но тут ударила по нему пушка — раз, другой, он понял, что не успеет, что погиб…
За окном сверкнуло, мгновенным светом озарив комнату: стол, два стула, кровать, шкаф с книгами, портрет молодого человека на стене. С тихим шорохом взлетела занавески, громыхнуло, затем сухо и оглушительно треснуло и раскатилось, рассыпалось над городом и чем дальше раскатывалось и рассыпалось, тем становилось умиротворенней и мягче, пока совсем не растворилось в краткой тишине. Не было слышно дождя, его ликующей, радостной дроби о крышу, его веселого стука в подоконник. Сухая гроза полыхала над Ташкентом, не принося даже недолгого облегчения.
Полторацкий поднялся с кровати, босыми ногами прошел по прохладному крашеному полу, встал у окна. Летевший над городом ветер еще раз скользнул в комнату, ненужным теплом овеял и без того горячее лицо. Он отвернулся, выругал зной, не милующий даже ночью и чудные сны ему насылающий, и под очередной раскат грома отправился к постели — досыпать.
Уснуть, однако, не удалось. То ли гроза мешала, стихать, казалось, не собиравшаяся, то ли духота, то ли мысли набегали, одна другой тревожней… Он лежал, закинув руки за голову, глядел в темноту, поначалу довольно часто, но постепенно все реже и все слабей озаряемую сполохами голубоватого света, и его сознание в одно и то же время занимали: полковник Иван Матвеевич Зайцев, командир тех самых оренбургских казаков, которые шестью эшелонами в полном боевом снаряжении двигались к Оренбургу и были остановлены и разоружены после боя под Самаркандом, у станции Ростовцево… Иван Матвеевич Зайцев, средних лет, полковник, служака, у атамана Дутова на хорошем счету, тогда, в феврале, из Самарканда скрылся, пойман был в Асхабаде, судим, посажен в ташкентскую тюрьму… Бежал оттуда шесть дней назад! Но дело даже не в том, что бежал, хотя сейчас время такое, что чем меньше на свободе врагов, тем спокойней Советской власти в Туркестане… А он — враг, несомненный враг, злая контра, как бы ни распинался на суде, что сын простого казака и врагом народа никогда не был. Когда так — зачем с Дутовым сносился? Зачем письма от него получал? «Милостивый государь, Иван Матвеевич! России в действительности уже нет… вверенному мне войску грозит смертельная опасность… Надо добиться того, чтобы казаки прибыли в войско с оружием…». Всего не упомнишь, что внушал атаман Зайцеву и что тщился исполнить Иван Матвеевич… «России нет»! Хватило у него совести печалиться о России после того, как из-за него в Туркестане тысячи людей голодная смерть передушила! Ио дело даже не в том, что бежал Зайцев, на то, в конце концов, и тюрьма, чтобы из нее бегать. Тут глубже спрятано: ему этот побег приготовили, ему, можно сказать, дорожку из камеры постелили и на воле ждали — вот в чем суть! А кто ждал? Белая гвардия Ивана Матвеевича ждала, она его из тюрьмы достала, она его жену из города убрала и о нем сейчас где-нибудь печется… Какие сомнения! Полыхнет не сегодня завтра в Ташкенте и по всему Туркестану наподобие этой грозы, если не найдет концов и не ухватится за них крепкой рукой Хоменко и вся его следственная комиссия…
Одновременно с соображениями об Иване Матвеевиче и обо всем том, что таил и чем грозен был для республики его побег… а ведь и порядка, должно быть, нет в тюрьме, кстати подумалось, не театр все-таки: когда захотел, тогда ушел… сколько раз Габитову говорено было на Совнаркоме, чтобы посмотрел, проверил, кто у него там заправляет… Теперь вот в старом городе подстрелили самого Габитова, неизвестно, когда встанет… Одновременно со всем этим промелькнуло длинное, с высоким лбом, кверху сужающимся, лицо его сотрудника по комиссариату труда, с двойной и довольно странной фамилией — Даниахий-Фолиант. В последнее время стал чрезвычайно усерден, явился составителем невероятно обещающих проектов, к осуществлению которых несколько затруднительно, чтоб не сказать — невозможно, было подступиться, и повсюду, явно напоказ, заявлял о своей преданности новой власти… Понятно, этому Даниахию можно хоть завтра объявить, что комиссариат труда в его услугах более не нуждается. Но замена ему — где? Секретари комиссариата и председатели коллегии по социальному обеспечению на улицах не валяются… Сам взывал к пониманию полгода назад, на четвертом краевом съезде Советов: некому работать, товарищи! А между тем сам в своем комиссариате нечастым был гостем… в трех комнатах с голыми стенами и одиннадцатью стульями (они, кстати, и сейчас не все еще заняты) подолгу не засиживался… Зато вот, путевой, так сказать, лист — Коканд: собрались автономисты, он приехал, пытался переломить, хотя их там и явление самого Мухаммеда не остановило бы… Самарканд: казаки во главе с Иваном Матвеевичем… в Асхабаде тоже казаков разоружал, с ними заодно текинцев с их Оразом Сердаром… в Бухару на эмира… И даже за пределы Туркестана, за море за Каспийское — в Баку… вот когда щемили сердце воспоминания там прожитых юных лет! И еще внести надо в путевой этот лист: Скобелев, Андижан, Мерв, Каган, Чарджуй… Он и сам подивился, качнул головой и произнес в ночную темь: «Надо же!»
Но с некоторым удовольствием, как бы самому себе этой ночью составляя отчет, и находя его вполне достойным (отчасти, с быстрой усмешкой признался он, еще и потому, что все или почти все поездки его сопряжены были с возможностю никогда более в Ташкент не возвратиться, сгинув в песках от ножа несчастного, темного сарта[1] либо от пули такого же темного и несчастного текинца, либо же от действий какой-нибудь просвещенной контры, белой гвардии, которой в Туркестане покамест вполне хватает… — а он, тем не менее, жив и видит эту черную ночь, эти голубые вспышки молний за окном и слышит удары грома и трепетный говор листьев старого тополя, растущего возле ограды… жив! И чувством блаженной, счастливой, спокойной полноты откликнулось тело…), и завершив этот отчет, он все-таки обратился к тому, что, считая от ноябрьского, третьего краевого съезда Советов, стало его, комиссара труда, прямым делом. Именно. Вручили комиссариат, уйму вопросов, один другого насущней: безработица, национализация промышленности, призрение инвалидов, больных и сирот, страхование, заработная плата, о которой со всех сторон только и слышно, что нечего комиссарам скупиться и что пора ее повышать… Да за счет чего, хотелось бы знать?! Был недавно на митинге, слышал: «Рубль стал копейкой, и в результате кругом фронты». Вот как нас… Говорил, конечно, офицер, контра, белая гвардия, недобиток… из тех, которые в октябре нам кровь пускали… но от того, что он офицер и контра, правда не перестает быть правдой. Хотя есть некоторый оттенок… Знать истинное положение или, предположим, обсуждать его в кругу своих — это одно; ощущать же, как в пораненное, изболевшееся, еще не успевшее даже тоненькой корочкой зарасти бьет человек враждебный—это уже совсем другое! И готов ты уже забыть, откреститься, что правда только тогда правда, когда она одна, одна-единственная… и начинает мниться, что тебе ведомо больше и потому судишь ты полней и глубже, а чужие голоса для того лишь оглашают свою неполноценную, невыношенную, невыстраданную правду, чтобы распалить и так раздраженный люд. Вот тут-то, как на том митинге, и подмывает крикнуть со всей властью, силой и правом: «А ну! Сойди с трибуны, белая гвардия, не твое ныне время!». Но сдержавшись, не дав себе воли… напротив: крепко взнуздав себя соображениями о пределах, которые имеет всякая власть, начинаешь размышлять о том, что не оттого ли еще столь больно воспринимаешь всяческие укоры и укоризны, всевозможные поношения и хулы, обвинения и попреки, что они затрагивают тебя лично? Разумеется: десятки сцеплений, поворотов, обстоятельств и причин, среди которых опустошительные неурожаи последних двух лет… Дутов, снова захвативший Оренбург и отрезавший Туркестан от России… саботаж промышленников и торговцев… Война, наконец! Но странна человеческая натура: чем больше неоспоримых доводов приводит разум, тем горше становится на сердце от несбыточности желания сегодня же накормить всех голодных, обогреть всех осиротелых, добыть покой, мир и счастье всем обездоленным. «Но хоть что-то… — стиснув зубы, вымолвил он. — Хоть что-то смогу же я!» — уже почти крикнул под раскат грома, сотрясаясь ненавистью к Дутову, Зайцеву, ко всяческой контре и белой гвардии, ко всем, из-за которых раскололась и наполнилась враждой земля.