Леонид Ляшенко - Александр II, или История трех одиночеств
Эти соображения были подхвачены советскими историками и развиты ими – без ссылок на Корнилова, – причем развиты по-марксистски, то есть предельно жестко и прямолинейно. Первый тезис – крепостное право невыгодно – прекрасно укладывался в русло привычных для марксизма рассуждений о необходимости соответствия производительных сил и производственных отношений. И в этих рассуждениях несомненно был смысл, поскольку крепостное право действительно все в большей степени превращалось в мощное препятствие на пути нормального хозяйственного развития России.
Дело в том, что крепостное хозяйство было стабильным и полностью себя оправдывало в тех условиях, когда носило натуральный характер, то есть воспроизводило то, что в нем и потреблялось. На протяжении долгого времени помещик требовал от крестьян, чтобы они кормили, поили и обеспечивали всем необходимым его и его семью. В амбарах должен был быть определенный запас хлеба, в леднике – битой птицы, в кладовой – солений и варений и тому подобное. И всего этого не требовалось слишком много (куда девать-то избыток? Перележит, испортится). Продать что-либо из сельскохозяйственной продукции было непросто – ее производили 90% населения России, обеспечивавшие себя всем необходимым.
В подобных условиях, когда требования помещика были ограничены самими условиями хозяйствования, уровень эксплуатации ими крепостных, как правило, имел какой-то разумный предел. В конце концов, нескольким десяткам или, тем более, нескольким сотням или тысячам человек содержать одно помещичье семейство было не так уж и накладно... Не случайно во второй половине XVIII века окончательно отлаживается господствующий в России тип крепостного хозяйства, в котором интересы барина и мужика-земледельца были взаимно уравновешены. Часть своей земли помещик предоставлял своим крепостным в надел с тем, чтобы с этого надела они содержали себя, свои семьи, рабочий скот, имели приличный инвентарь. Кроме того, с надела крестьяне поставляли помещику натуральный оброк. Часть земли помещик оставлял для своей, барской запашки – ее на барщине обрабатывали те же крестьяне, используя свой скот и инвентарь. Помещичье и крестьянское хозяйства оказывались, таким образом, связаны в одно неразрывное целое – и помещичье благополучие в известной степени опиралось на относительное благополучие его крепостных. Помещик неизбежно должен был озаботиться тем, чтобы дать своим крестьянам, по мере возможности, наделы, достаточные для того, чтобы и сами земледельцы, и их скот, и инвентарь находились в приличном состоянии. И, соответственно, предоставить им время, необходимое для нормальной обработки этих наделов – то есть разумно ограничить барщину. Простая логика этой достаточно примитивной хозяйственной системы была доступна большинству нормальных хозяев-помещиков (хотя разнообразно невменяемых на этом пространстве тоже всегда хватало) и заставляла их держаться определенных пределов в эксплуатации своих крепостных. Тот же рабочий скот никто ведь не будет изнурять без особой надобности...
Однако именно с конца XVIII века подобная надобность появилась и стала проявлять себя все более ярко. Дело в том, что в это время в крепостном хозяйстве происходят серьезные перемены, порожденные общим ходом исторического развития страны. На огромном пространстве Российской империи складывается, наконец, единый внутренний рынок, потреблявший прежде всего сельскохозяйственную продукцию. Одновременно, в результате победоносных войн с Османской империей, Россия включает в свой состав плодородные южные территории, прорывается к Черному морю и начинает торговать той же сельскохозяйственной продукцией, прежде всего хлебом, с Европой. Таким образом, крепостное хозяйство теряет свой натуральный характер, становится товарным, прибыльным – точнее, может стать таковым. У основной массы помещиков появляется реальная возможность получить со своего хозяйства деньги, которых, как известно, слишком много никогда не бывает...
Не случайно именно в это время возводятся замечательные усадьбы, задаются роскошные балы, заводятся из ряда вон выходящие крепостные театры и оркестры. Потребности поместного дворянства стремительно растут – и удовлетворяются они, естественно, единственно возможным образом: за счет крепостных. Барская запашка расширяется, пожирая крестьянские наделы; барщина увеличивается, пожирая крестьянское рабочее время. Мало того, помещики все в большей степени заставляют крепостных продавать часть своего, крестьянского урожая в пользу барина, настойчиво вводя денежный оброк наряду с натуральным.
Я думаю, что эффект бумеранга, производимый такой хозяйственной политикой, ясен читателю без дальнейших пространных рассуждений: увеличивая эксплуатацию крестьян сверх разумного предела, помещик подрывал крестьянское хозяйство, а заодно, неизбежно, и свое собственное. Но столь же ясен должен быть и другой вывод, столь же роковой для крепостной системы: соблюдая «разумный предел», в ее рамках невозможно было увеличить производительность своего хозяйства, придать ему товарный характер, добиться повышения прибыли...
Получался, таким образом, заколдованный круг. Заявленный выше марксистский тезис выглядит как будто совершенно справедливо – крепостное право действительно превращалось в препятствие на пути нормального развития хозяйства. Оно становится все более невыгодным – и прежде всего для самих помещиков. Остается только объяснить, почему основная масса помещиков так отчаянно, до последнего цеплялась за это невыгодное, застойное крепостное хозяйство, а после крестьянской реформы так горько оплакивало его крушение...
Ответ на этот вопрос лежит, очевидно, в области психологии, которая в марксистской историографии всегда играла роль падчерицы, причем крепко нелюбимой. Между тем общим местом в ней является то очевидное положение, что и отдельные люди, и целые социальные группы и слои сплошь и рядом привычное и удобное (а второе, как правило, сливается с первым) решительно предпочитают разумному, выгодному, прогрессивному. В наших же широтах это положение справедливо, может быть, особенно... Для помещиков крепостное хозяйство было не просто привычным: оно на протяжении веков пронизывало их сознание, определяло их мировоззрение и бытовые привычки. Пристрастие к примитивной, не требующей особых умственных (а в XVIII – первой половине XIX века, пожалуй, и физических) усилий, хозяйственной системе вошло в их плоть и кровь. Конечно, она порождала все больше проблем, но жить с этими проблемами для подавляющего большинства помещиков было проще, чем решать их...
Тем более – что нужно иметь в виду – многим казалось: и проблем-то особых нет. Да, поприжали «мужичка», выжимая из него сверх возможного, закрепив планку его эксплуатации на новой высоте. Ну, что же, придется ему, лежебоке, потрудиться... При полной и безоговорочной поддержке со стороны хорошо организованной власти помещики чувствовали себя в безопасности. Черные для них годы пугачевщины все больше воспринимались как призрак прошлого, как страшное предание. О будущем же по обычной русской беспечности большинство помещиков не задумывалось – на жизнь хватало – и слава богу!
А на жизнь, судя по всему, хватало. Даровая рабочая сила продолжала кормить и в изменившихся условиях. И не только кормить... М. Е. Салтыков-Щедрин на склоне лет, в 1880-х годах, вспоминая предреформенные времена, дал выразительную картину «пошехонского раздолья», возможного, наверное, только в эту эпоху. Не очень надежного, с постоянной головной болью о завтрашнем дне – и все-таки раздолья, относительно обеспеченной, сытой и пьяной жизни с массой специфических помещичьих удовольствий и развлечений, в основе которых были, как правило, насилие и издевательства над живыми людьми. И многими источниками, включая официальные документы, это общее ощущение, которое испытываешь, читая «Пошехонскую старину», подтверждается: как будто в запустелую теплицу попал – гниль кругом, воздух затхлый, зато тепло и не дует. Бить же стекла, ради притока свежего воздуха, поместное дворянство не собиралось.
Теперь относительно второго интересующего нас тезиса: крепостное право становилось все более опасным... Он тоже был с восторгом подхвачен и развит в советской историографии – поскольку полностью соответствовал знаменитому ленинскому положению о том, что либеральные реформы могут быть лишь побочным результатом революционной борьбы. И с этим положением в ряде случаев невозможно не согласиться; в частности, оно выглядит совершенно справедливым для той эпохи, когда было сформулировано, – в конце XIX – начале XX века царская власть во главе с Николаем II шла на либеральные уступки, как правило, лишь под мощным нажимом революционного движения.
Однако как раз в отношении предреформенной эпохи тезис об «опасности» не работает совершенно. По одной простой причине: не было тогда проявлений недовольства сколько-нибудь серьезных, способных произвести на власть впечатление настолько сильное, чтобы заставить ее разрушить то, что, как казалось, составляет надежный фундамент русской жизни... Крестьянские волнения, конечно, бывали (когда их в царской России не было?). Но они носили разрозненный, эпизодический характер. Покойный П. А. Зайончковский, помнится, рассказывал, какие невероятные усилия употреблялись составителями советского многотомного издания «Крестьянское движение в России» по подбору соответствующего материала: известия о потравах барской запашки крестьянским скотом, об убиении нескольких помещичьих кур и пр. – все шло в ход. А все-таки количество этих «революционных актов» было относительно невелико и никак не желало переходить в нужное качество. При Николае I власть, как писалось выше, жестко и умело держала народные массы под своим контролем. Когда же по Руси прошел слух, что новый царь собирается дать волю – крестьянское движение вообще пошло на убыль.