Юлия Андреева - Карл Брюллов
Адрес Лангера дали мне в «Северных цветах», подробнейшим образом объяснив, как можно наилучшим образом добраться мимо двух расположенных недалеко от его жилища строительств. Ехать непременно надо было на извозчике, так как поблизости от дома Валериана Платоновича прокладывали новую мостовую, отчего грязи там было по колено. Не желая подвергать свои колоши подобным испытаниям, я воспользовался советом, и вскоре, объехав ремонтируемый участок пути, мы оказались перед подъездом дома на Фонтанке. Аккурат между Аничковым дворцом и домом Оленина. Очень хорошее место!
Усатый лакей, по виду малоросс, встретил меня, лишь слегка приоткрыв дверь, словно опасался ненароком впустить не того человека. Впрочем, Лангер знал меня лично. Я приказал доложить о себе, протянув визитную карточку, и вскоре все тот же лакей уже терпеливо и довольно искусно снимал с меня в прихожей колоши с таким видом, словно именно меня тут как раз и ждали. Он сначала помог мне снять плащ и затем коротко, но отменно вежливо поклонившись, поднялся по потемневшей лестнице, вдоль которой тянулась вереница темных портретов, на второй этаж. Несколько минут я слышал доносящееся, должно быть, из кухни, звон посуды и певучие девичьи голоса. Валериан Платонович вышел встречать меня лично, в домашней куртке, надетой поверх английской сорочки с аккуратно повязанным галстуком. Пожав друг другу руки, мы поднялись наверх. Широкие, добротные перила выглядели несколько старомодными, балясины были вырезаны грубовато, с острыми углами, как сейчас уже не делают. Но все идеально чистое, недавно покрытое лаком. Из открытой двери кабинета лился теплый свет, которого было достаточно для освещения последнего пролета лестницы, тогда как нижние ступеньки прекрасно освещались за счет большого окна. Оригинальное и весьма экономное архитектурное решение. Озираясь по сторонам, я поднял голову и увидел расписанные потолки. Не бог весть, какой узор встречал гостей уже на лестнице, помню какие-то цветочки, идущие венком. При полном освещении они должны были бы смотреться достаточно мило. Я не знал, собственный это дом Лангера или нет. Если собственный, то достался ли от родителей или сконструирован по его личному заказу? Кто расписывал эти потолки? Кстати, в кабинете, куда мы вошли, поднявшись по лестнице, тоже наблюдалась потолочная роспись, строгая и спокойная, но изящная, явно сделанная рукой мастера. Тот же цветочный узор переходил на обтянутые шелковой тканью стены. Сам кабинет показался излишне вытянутым; со стороны окна располагалась изящная софа, пара покойных кресел, обитых зеленоватым бархатом, между ними овальный столик, на котором можно было раскинуть картишки или расставить чашки с кофе. Тут же несколько зеленых растений с широкими, похожими на ослиные уши листьями, но без единого цветочка. В противоположной стороне кабинета размещался письменный стол и возвышались застекленные книжные шкафы. Возле стола в рядок стояли чем-то напоминающие мелких правительственных чиновников или построенных на параде солдат, также обтянутые зеленым бархатом, стулья. Должно быть, ассоциация возникла в связи с мундиром Нестора Кукольника, в котором он как-то показался в манеже, где я рисовал английского жеребца для какого-то заказа.
Не заметил, что за книжным шкафом находилась еще одна, почти незаметная лесенка, ведшая, должно быть, в спальню хозяина. Удобное решение, если учесть, что заработавшийся допоздна Лангер не желает беспокоить уже уснувшую супругу, собрался почитать при свете свечи или просто побыть наедине со своими мыслями. Массивный, тоже несколько старомодный, но удобный и надежный стол был украшен серебряным прибором для письма в виде черепахи, на роскошном панцире которой размещались писчие принадлежности. Все образцово чистое, но одновременно не возникает ощущение, будто бы хозяин держит этот кабинет лишь для посетителей. Об этом говорила чуть заметная потертость, которую придают вещам частые прикосновения к ним. Словом, непривычно вытянутая форма кабинета давала возможность как бы поделить его на две части. В одной — болтать с друзьями, в другой — работать и принимать просителей.
— Покорнейше прошу садиться, — Валериан Платонович указал на кресло около окна. И я сразу же вздохнул с облегчением. Честно говоря, вид массивного старомодного стола вызывал во мне массу тоскливых воспоминаний, и вряд ли я мог бы достаточно расслабиться на стульях, напоминавших мне шеренгу солдат.
— …Карл Павлович получил золотую медаль первого достоинства в Париже, где его картина была представлена публике на выставке в Лувре в 1834 году, — первым делом дополнил Валериан Платонович составленный мной список наград. — Италия носила его на руках, а вот во Франции критики восприняли более чем враждебно. Одни говорили, что живопись Брюллова — прошлый век и сравнивали ее с полотнами выставляемых тут же Энгра и Делакруа, другие визжали о том, что-де Карл Брюллов предал античную красоту ради сиюминутного успеха у черни. Но чем громче собачились между собой критики, тем больше ходили смотреть на чудо Брюллова простые зрители. Собственно, золотая медаль была пожалована исключительно из-за того, что картина пользовалась таким бешеным успехом.
Вот о чем я стал бы писать, если бы желал возвысить Брюллова, хотя странно было бы встретить правительственных чиновников, не знакомых с творчеством и ничего не слышавших о Великом Карле.
Впрочем, я не вправе рассуждать о вкусах и осведомленности этих господ и, если вы не возражаете, напишу требуемое письмо от лица Карла Павловича и вручу его вам, дабы вы или он могли исправить его по своему усмотрению.
* * *1834 год. Не только для Брюллова, для многих в наивысшей степени судьбоносный год. Александр Андреевич Иванов написал в Италии «Явление воскресшего Христа Марии Магдалине» — картину глубокую и совершенную в своей божественной простоте. Для Николая Васильевича Гоголя… м-да… 1834 году выходит его сборник повестей «Миргород». Мои домочадцы без ума от «Вия»… кстати, Гоголь очень высоко оценил «Помпею». Слышали, я полагаю. Не помню дословно, не могу процитировать, но верьте на слово. Они ведь знакомы с Брюлловым, тот его даже перед Италией писал, карандашом, правда, но по-своему гениально. Гоголь очень тонко чувствовал грядущие перемены. Вот у меня, извольте послушать, сохранилось: «Таинственный, неизъяснимый 1834 год! Какое же будешь ты, мое будущее? Блистательное ли, широкое ли, кипишь ли великими для меня подвигами или…».
— Кстати, хотите анекдотец? — Он посмотрел на меня с нескрываемым дружелюбием. — Гоголь учился в Нежинской гимназии князя Безбородко вместе с Нестором Кукольником, Константином Базили, Любич-Романовичем, Петром Редкиным и некто Прокоповичем. Редкий жил у профессора Белоусова и вместе с приятелями издавал в гимназии альманах с пахучим названием «Навоз Парнасский». По субботам у него собиралось общество гимназистов. Молодые люди читали друг другу написанные за неделю стишки, после чего происходил тщательный и злой разбор, в результате которого что-то помещалось в альманах, а что-то тут же уничтожалось в печке.
Из всех посетителей этого, с позволения сказать, салона Гоголь считался самым бездарным. — Лангер сделал выразительную паузу. — Он регулярно подвергался осмеяниям, после чего собственноручно и торжественно, под громкие аплодисменты и вой критиков, сжигал свои произведения. Правда, несколько стишков, после тщательной переделки Прокоповича, все-таки вошли в альманах, но это было скорее исключение, нежели правило.
Свою первую прозаическую вещь «Братья Твердославичи. Славянская повесть» Гоголь также представил в одну из суббот взыскательному жюри альманаха. И что же вы думаете? Ее разнесли в пух и прах!
«Ты бы лучше, брат, в стихах, что ли, практиковался, потому как в прозе, сразу видно, из тебя ничего путного не выйдет», — посоветовал ему Базили.
Я был ошарашен услышанным, поначалу предположив, что все сказанное — не что иное, как выдуманный анекдот. Валериан Платонович уверил меня, что этот анекдот он лично слышал как минимум от трех участников событий, заметив, между прочим, что Карл Павлович, в отличие от Николая Васильевича, с детских лет считался признанным гением. Благодаря чему ему не пришлось доказывать перед всеми свою исключительность и избранность.
Да, поначалу Гоголю действительно страшно не везло. Все еще находясь под впечатлением, я пожалел было вслух о тех безвинно сожженных в печах и каминах стихах, полагая, что те не могли быть столь плохи, а виной всему зависть и недоброжелательность окружающих. На что Лангер ответил, что скорее всего стихи действительно были дрянью, и показывать их сейчас, после триумфа Гоголя, было бы неправильным.
После чего я вспомнил другой анекдот из жизни Николая Васильевича, который и поведал тотчас добрейшему Валериану Платоновичу: