Михаил Старицкий - Перед бурей
— Конечно! Тут и дед управится с селянами, а там беда: вон кто в неволе! Тысяча голов за ту голову!
— Так, сокол мой, так! А тут вот панну Ганну, кажись, задержали ироды, выходцы из пекла... Пойдем, брат, спасать!
— Вмиг! Готов! — соскочил Ганджа с лошади и стал вместе с Богуном стучать в ворота.
Наконец форточка в них отворилась, и привратник впустил козаков в браму, но вторых ворот во двор не отпер, а послал оповестить пана дозорца, так что козаки очутились взаперти, досадуя на свою непростительную оплошность.
Между тем со стороны города подъехала к браме повозка; из нее выскочил знакомый нам хлопец Ахметка, а за ним встала и другая кряжистая и объемистая фигура.
— Гей, паны козаки! — обратился Ахметка к стоявшим вдали всадникам. — Здесь пан Богун и дядько Ганджа?
— Тут были, — послышался ответ, — да пошли, кажись, в браму.
— Ладно. Так подождем, пока выйдут.
— Аминь! — раздалась и покатилась октава. — Но бдите да не внидите в напасть!
Звонарь и Ахметка подошли ближе к воротам и остановились в ожидании.
— Так выросла, пане дяче, ваша дочечка Оксанка? — заговорил тихо Ахметка.
— Выросла, хлопче, зело; все тебя вспоминает, как купно с ней созидал гребли, млиночки... — рокотала октава.
— Да мне вот не довелось с полгода быть там, — засмеялся хлопец, — а то ведь прежде, бывало, часто езжал и гостил... привык очень к детке, как к сестренке родной, ей-богу! Передайте ей, что Ахметка соскучился... гостинца привезет... в черные глазки поцелует...
— Да вот гостинца... подобало бы: она дитя малое, так гостинца бы надлежало...
— Не приходилось в городе бывать... А что, у нее волосики все курчавятся?
— Суета сует!.. Вот гостинца бы...
— Стойте, пане дяче, — вспомнил Ахметка, — хоть купить не купил, да купила добыл... Так вот передайте моей любой крошке три червонца.
— Велелепно! — сжал дьяк золото в мощной длани.
— Только, пане дяче, — замялся Ахметка, — передайте ей, а не Шмулю...
— Да не смущается сердце твое...
— Нате вам лучше для этой надобности еще дукат.
— Всяк дар совершен, — опустил дьячок в бездонный карман четыре червонца, — а ты славный хлопец... и восхвалю тя вовеки. И Оксане скажу, чтобы всегда помнила и любила, — истинно глаголю, аминь!
Зазвенели ключи, отворились ворота, и из них вышла Ганна в сопровождении Богуна и Ганджи; она держала бумагу в руках, и в темноте, по быстрым, энергическим движениям девушки можно было заметить ее возбужденное состояние.
— Спасла! Господь мне помог! Он сохранил для нас это сердце, и вот где спасение! — махала она радостно бумагой и прижимала ее к груди.
— Если ты, панно, могла своим словом пробить эти каменные сердца, то ты всесильна! — сказал восторженно Богун.
— И колдуну такая штука не по плечу, — крякнул Ганджа.
— Не я, панове, не я... а заступница наша пречистая матерь: ей я молилась, и моя грешная молитва была услышана, — значит, еще не отвратили небесные силы от нас очей, а коли бог за нас, так и унывать нечего!
— Правда, святая правда! — с чувством промолвил Богун.
— Панове, нужно спешить, — заторопилась Ганна, — и лететь туда, не теряя минуты. Кому доверить бумагу, кто повезет?
— Я, — отозвался твердо Богун, — дай мне, панно, ее, и скорее голову мою сорвут с плеч, чем вырвут эту бумагу.
— Лучшего хранителя не найти, — передала Ганна пакет, — но неужели по степи пан лыцар поедет один?
— Нет, со мной едет Ганджа и пять козаков.
— И я еще с паном лыцарем еду, — отозвался, гарцуя уже на коне, Ахметка.
— Да куда тебе, — возразил Богун, — взад и вперед крестить степь, не слезая с коня и без отдыха, ведь просто свалишься.
— Что-о? — вскрикнул Ахметка. — Чтобы я оставил на других своего батька, когда он в опасности? Никогда! Ахметка с радостью издохнет за батька, а его не покинет!
— Дай мне твою голову, любый, — подошла Ганна и, обнявши, поцеловала наклоненного хлопца в чело. — Да хранит бог твое золотое сердце и да наградит тебя за твою преданность и любовь!
— А меня панна не поблагословит? — спросил тихо Богун, наклонив свою буйную голову.
Ганна подняла глаза к беззвездному небу и тихо коснулась устами козачьей удалой головы.
VII
Недаром хвастался инженер Боплан, что его кодакских твердынь не проломить неприятелю таранами: не пропустят эти грозные башни ни одного удальца, какая бы храбрость не окрыляла его, дерзкого, и не выпустят из своих каменных объятий ни одной заключенной в них жертвы.
В мрачном подземелье совершенно темно; из двух скважин, прорезанных в глубокой продольной выемке, что под самыми сводами, едва проникают мутные проблески света, да и те теряются между черными впадинами и выступами неотесанных каменных глыб. Сидящему узнику не видно за страшною толщиною стен этих световых скважин, а потому и в самый яркий день даже привыкший к темноте глаз едва может отличить вверху кривизну грубых линий и темно-серые пятна, а в пасмурные дни или под вечер все в этой яме-могиле покрывается непроницаемым черным покровом; такая зловещая тьма живет только под землей, в ее недрах, и смертельною тоской сжимает даже бесстрашное сердце. В этом жилище мрака и злобы могильный холод и едкая сырость пронизывают до костей тело, проникают мокрою плесенью в легкие, замораживают мозг, замедляют биение сердца и, отгоняя от узника далеко надежду, погружают его в глубокое отчаяние.
Сидит Богдан в этом смрадном подвале и не сознает, сколько уплыло времени с того момента, когда за ним, скрипя и звеня, замкнулась железная дверь... наконец окоченевшие члены потребовали хоть какого-либо движения. Он встал и ощупью попробовал определить границы своей могилы; дотронулся рукою до стены и вздрогнул: грубые, острые камни покрыты были студеною слизью и какими-то наращениями — не то грибами, не то плесенью; протянута я другая рука достала до мокрых камней противоположной стены. За Богданом подымались высеченные из камня ступени и вели к железной, находившейся высоко над ним двери; впереди, куда-то вглубь, шел этот узкий простенок. Упираясь руками, Богдан осторожно ступил вперед; ноги его вязли в мокрой и липкой глине... еще шаг, другой, третий... и узник уперся грудью в каменную стену; последняя была особенно мокра, во многих местах по ней просто сочилась вода; в бессильной злобе ударил он кулаком по неодолимой преграде и простонал; но звук в этом гранитном гробу сразу умер; только долго простояв неподвижно, узник начал различать в немой тишине какие-то неясные звуки, — словно что-то постоянно шуршало и изредка лишь обрывалось в коротком, отрывочном стуке. Долго прислушивался Богдан и, наконец, догадался: за этой толщей саженной бежал сердитый Днепр и скользил своими пенистыми водами по врезавшейся в его русло твердыне, а стучали капли воды, срывавшиеся с высокого свода.
Богдан тронулся с места; сапоги его чавкнули и с усилием высвободились из глины, что их засосала; он направился снова к железной двери, где было сравнительно суше, и уселся на самой верхней ступени, опершись спиной о железную дверь и свесив на грудь отягченную мучительными думами голову. Тело его пробирала лихорадочная дрожь... но Богдан ничего этого не чувствовал.
«Да неужели же так, — огненною ниткой мелькали в его буйной голове мысли, — придется пропасть козаку, как собаке, без покаяния, без причастия, не учинивши ни славного, бессмертного подвига, ни добра обездоленной родине? И от чьей руки? От панского лизоблюда, от пропойцы! И как это все быстро обрушилось на мою голову — без передышки, без отдыха! Сколько дел — и каких дел! — с рук сходило, а тут... хотя бы за что-либо путное — за спасение ли друзей или за разгром злодея-врага, — так и не жаль бы было принять всякие муки, а то за дурницу и по напасти бессмысленных сил! То чуть не замерз в ледяную сосульку в раннюю, всегда теплую осень, то этот заклятый обляшек чуть не посадил на кол, а вот снова доехал и бросил живого в могилу... А-а! — ударил он головой о железную дверь; шапка сорвалась и покатилась по ступеням в глубокую яму. — И не вырвешься отсюда, и голоса не подашь друзьям, — не долететь ему из этих проклятых муров! А тот собака смеется теперь наверху с дурнем за кухлем мальвазии над козаком-лыцарем, попавшим в западню, и знают, шельмы, что безнаказанно могут держать здесь меня месяцы, пока не дойдет до гетмана весть; да и то — чего ждать? О, проклятое бессилье и адская злоба, куда вы заведете наш край? Если рубят здесь для потехи головы козаков и старшин, если надо мной, все же известным и заслуженным лицом, могут совершаться такие насилия, то до каких же пределов они могут дойти над безоружным и беззащитным народом? Кто за него голос возвысит? Ах, бесправные мы все, обездоленные судьбою, забытые богом!» — опустил Богдан на руки голову, сжав ими до боли виски.