Константин Тарасов - Погоня на Грюнвальд
Прошли последние сани, прорысили верховые, Гнатка пустил коня следом.
Через час езды стало синеть на восходе небо, проявилась багряная полоса туч, выплыло из нее яркое, как живое сердце, солнце.
Еленка глядела вокруг с жадностью ожидания чуда. Все для нее открывалось как бы впервые, в не чувствованной прежде красоте: сверкающий наст снежного поля, лисий след на целине, выбеленное инеем дерево при дороге, вспугнутый шумом уносившийся прочь беляк, сам обоз, растянувшийся на полверсты, веселый, звенящий, с резвыми пристяжными,– во всех виделись чары благосклонного волшебства, знамения близящейся доброй перемены. Ей хотелось сказать Гнатке и Юрию, что она счастлива, что к ней пришла забытая радость, что она готова вот так весело ехать месяцы, всю длинную зиму, и она вскрикивала: «Гляди, Юрий, Гнатка!» – и показывала рукой на занесенную снегом елку, или на березу с обмерзшими, блестящими, как сосульки, ветвями, или «а волну высоких острых сугробов. Они взглядывали, улыбались, и ей казалось, что и они тоже пронизаны ликующим чувством высвобождения на волю и свет.
А мать, ехавшая с хлопцем-возницей в следующих санях, чем дальше удалялись от Роси, тем крепче начинала пугаться этой долгожданной поездки. Сердце ее сковывалось страхом, и дума становилась мучительной. Что будет с Еленкой, думала она, если и моление перед чудотворной не вернет силу? Вдруг чудотворная не услышит мольбы, не смилостивится? И по этой же дороге повезут дочку назад, опять на страдание и одиночество. Вспомнилось Марфе, как выхаживала Еленку в первую ее хворость. Только от груди отняла: крику сколько было, протеста. А в одно утро – тишина в колыбельке; даже обрадовалась – спит, глянула – а у нее глазки открыты, а сама синенькая, никакой жизни, простонать нету сил. Три дня, прижав к груди, носила по избе, сжатый ротик пальцами разжимала и по каплям сочила из намоченной тряпки настой. Выходила. А потом, уже девочкой, провалилась Еленка в полынью, старшие дети вытащили, привели домой – она вся звенит, вморожена в лед. Две недели горела, никто не верил, что выживет. Кульчиха что ни делала – не помогало, а она над ней глаз не сомкнула, водой намочит холстинку, положит на лоб, пока та не высохнет, как возле печи, и опять смочит и наложит. Но крепенькая оказалась – очуняла. «Так мало отпущено на жизнь счастья,– думала мать,– а у Еленки и та малость, что другим дается, тоже отнята. Ни мужа встретить, ни дитенка родить. А помрем мы,– думала она,– помрет Гнатка, кто о ней позаботится? Софья к мужу уйдет, Мишка женится, невестка станет на Еленку коситься, еще и помыкать начнет. И не ехать нельзя, и едем – страшно. Сидели дома – хоть надежда была, а теперь уверились в чуде, мчим в Гродно, но где те исцеленные? Страдалиц много, а осчастливленные где? Кто их видел?» Надвинув платок на глаза, чтобы никто не подсмотрел ее слез, мать тихо плакала.
Днем в какой-то деревушке, набившись по хатам, поели горячего, недолго погрелись и опять помчали, рассчитав добраться к вечеру до принеманской деревни Забродье на ночлег. Тут мать, чтобы меньше печалиться, пересела в сани к говорливому Роговичу, Гнатка перешел в ее возок, Юрий остался вдвоем с Еленкой.
На передних санях затянули песню. За дальностью слова не различались – в хвост обоза долетал тоскливый, щемящий напев.
Еленка тронула Юрия за плечо:
– Неужто, скажи, и вправду случится – Гнатка внесет меня в церковь, а выйду сама? Как все. Ты веришь?
– Верю. Подымешься с колен и пойдешь. А уж летом находишься по лесу за все годы.
– Добрый ты, Юрка. Жалеешь меня. А отец Фотий добрый?
Юрий кивнул:
– Он близкий. У меня мало близких: сестра, Фотий да ты.
– Я?! Ты же увидал меня впервые на дзяды. Два раза виделись.
– По душе близятся люди,– сказал Юрий.– Увидал недавно, а словно всю жизнь тебя знал. А тебе кто близкий?
– Гнатка.
– Он разве не родня вам?
– Гнатка у отца лучником был, во все походы с отцом ходил. А как жена его однажды пошла за клюквой и потонула в болоте, так у нас остался. Не смог в своем доме жить. Ему сватали многих, а он говорит: как слышу женский голос, так и слышу, как она кричит в болоте, меня на помощь зовет. Вот Мишкин друг приезжал, Андрей, сказал отцу, что сватов пришлет к Софье. Гнатка узнал, сел и плачет: жалко, что увезут. Так расстроился.
– Придет час, и ты разлучишься,– с грустью предсказал Юрий.
– Зачем? – не поняла Еленка.
– Вернешься из Гродно, и тебя увезут.
– Я Гнатку возьму.
– А если муж воспротивится?
– Не воспротивится. Я за злого не пойду. За доброго.
– Я – добрый,– уверил ее Юрий, словно в шутку.– Иди за меня.
– Там поглядим,– в лад ему отозвалась Еленка.– Как бог захочет.
Замолчали. Долго ехали в немоте. Юрий оглянулся на девушку, она лежала, откинувшись к борту, с закрытыми глазами.
– Юрий! – позвала Еленка, не открывая глаз.– Ты священником хочешь быть, должен знать. Скажи мне: как это – богоявленье?
– Это бог явился Христу на реке Иордани. Христос увидел его и принял крещение. В этот день воду в реках берут, она – целебная и святая.
– Может, и мне в проруби окунуться? – спросила Еленка.– Если бог установил.
– Тебе бог и без купания поможет. Ты безгрешная, что тебе отмывать?
– Не знаю. Хочу, чтобы явился. Любое могу сделать и вытерпеть.
Из Забродья выехали со светом и через час нешибкой езды вышли на гладь широкого льда. Все возликовали: «Неман! Неман!»
– Вот, Марфа, и прямой путь,– сказал Рогович попутчице.– Сегодня померзнем, завтра полдня померзнем, а к обеду прибудем и отоспимся всласть. А уж назавтра встанем – крещенье. Церковь Бориса и Глеба красиво стоит – на самом холме, к небесам поближе, с откосу вниз на Неман глядеть страшно, так высоко!
– Ох, Данька, страшно мне и без откоса,– вздохнула мать.– Чую сердцем, не случится так, как желается. Томно, тяжесть на душе, хоть назад возвращайся.
– Крепись, Марфа. Мало что будет. Тяжкая вам судьба, только такой крест не сбросишь.– Не нам, ей тяжко.
– Всем тяжко,– сказал Рогович.– Бог сподобит – поднимется. А от твоих слез какой прок?
В таких беседах, перемежаемых чуткой дремой, прошел день до сумерек, пока не встретилась приречная деревня, где стали на ночлег. Назавтра поехали резвее. Бывалые люди уже отсчитывали версты, остававшиеся до города. Верховые парни лихо носились вдоль обоза, подзадоривали возниц: «Догоняй!», и сами пускались наперегонки, только летел брызгами и звенел под копытами лед. Потом скакали назад, объявляя: «Близко Гродно. Пятнадцать верст!»
– Ну вот, считай, что добрались,– говорил Еленке Юрий.– Даже не верится.
Еленка охнула.
– Не страшись. Мне виденье вещее было.
– Какое?
– Сон приснился, что ты подкову нашла. Подняла и сквозь дырку для гвоздя на хмурое небо поглядела. А в дырку солнце увидела.
– А давно снилось?
– После коляд. Ты мне часто снишься. Каждую ночь.
– Правда?
– Как есть.
– Так уже, верно, и надоела,– улыбнулась Еленка.
– А еще,– оживился Юрий,– снилось, что мы едем вот так, как сейчас. Лед звенит таким тонким звоном, в летний день так в поле воздух звенит... И лес, как и здесь, стоит стенами у самых берегов... Знаешь, сам дивлюсь, все – знакомое...
– Ой, молчи, молчи, боюсь я вещаний! Нельзя вслух. Вдруг в голове обоза громко, пугающе закричали. Юрий вскочил, глянул. Что-то непонятное творилось впереди: обоз стопорился, рассыпался, отчаянно орали мужики, и туда неслась верховая охрана. «Или полынья? – подумал Юрий.– Провалился кто?»
Но не полынья остановила обоз, а внезапно вспорхнувшая со льда и натянувшаяся от берега к берегу толстая, перевитая проволокой веревка. Двое хлопцев выхватили мечи рубить преграду, но их тотчас свалили с седел стрелы. Тогда возница на первых санях, видевший их смерть, закричал: «Тати!» – и стал осаживать упряжку. А на лед, с обоих берегов Немана, из безмолвного леса начала выходить конная засада, и по шлемам, по одежде сразу отгадалось, что это не лесные тати, а немцы. Они растягивались в цепь, заступая дорогу, припустили вдоль обоза, безжалостно поглядывая на растерянных, обреченных людей. Крик «Немцы! Крыжаки!» пошел от саней к саням, возвещая смертное испытание, будя страх и ярость.
Охрана столкнулась с немецкой цепью, стремясь пробить брешь и выпустить обоз из ловушки. В толчее рубки веревку перерубили, путь был открыт, но немцы сшибли из арбалетов головную упряжку, и лошади, издыхая, вскидываясь в предсмертных мучениях, развернули сани поперек, застопорив дорогу для нескольких следующих повозок. Здесь возницы кистенями и секирами уже отбивались от набежавших пеших кнехтов.
В сани к Еленке прыгнул Гнатка. «Гони!» – рыкнул он Юрию и выхватил из-под соломы свой лук. Ожигая коней кнутом, Юрий правил на свободный еще лед. Но уже и к ним летели конные немцы, как-то наискось, жутко, держа мечи. И заваливались в седлах под ударами стрел. Юрий видел, что бьют их Гнаткины стрелы – они с жиканьем пролетали вровень с ушами. Страх, пронизавший Юрия при первых ударах мечей и смертных криках, исчез. Юрий принял одну заботу – вырваться от крыжаков, вынести этот возок с места смерти, спасти Еленку. Им овладела ясность точного действия, он понял, чего ждет от него Гнатка. По-хищному зорко, широко глядел он поверх конских грив на пространство льда, занятое боем, улавливал возникающую опасность – чей-то злой взгляд, чье-то движение наперерез – и забирал вбок, отдавая цель Гнатке. Юрий перестал быть собой; все, что он видел – лужи крови под легшими лошадьми, порубленные люди, лица, изуродованные стрелами,– все видел без трепета, сердце его словно окаменело, даже крик Еленки «Мама! Мамочка!» не мешал ему, наоборот, давал успокоение: кричит,– значит, здесь и жива, и надо спасать.