Владимир Возовиков - Эхо Непрядвы
Мужики, притихнув, таращились на боярина. Выходит, не такое оно пустое дело, ученье-то, коли за него одежку и корм дают?
— Прощевайте, мужики, до утра. Сбор по рогу у околицы.
— Благое дело ты с ученьем затеял, Василий Андреич, — сказал попик, когда ушли мужики. — Великое дело.
— Дело то — государское. Вон князь Владимир Храбрый ныне со всего света собирает при себе людей ученых да мастеровитых, богомазов искусных да книжников. То Руси, значит, надобно. И Димитрий Иванович с Боброком прямо наказывают нам, служилым боярам, грамотных людей иметь в вотчинах.
Фрол, покряхтывая, осторожно сказал:
— Зря ты, боярин, людишек балуешь.
— Вот те на! Какое же баловство в ученье? То — труд.
— О другом я, боярин. Зачем ты оклад снял на три года? Убавить оно бы и не худо, а совсем снимать — баловство одно. После выколачивать придется. Особливо как до срока истребуешь. Твое дело расходное. Да и молоды вы с женкой, всего заране угадать нельзя. А с твоего личного именья велик ли доход?
Тупик нахмурился:
— Ты, староста, правь свои дела, а мои — мне оставь.
Странно звенит рог поутру на зимней улице. Коровы в теплых хлевах начинают беспокойно мычать и толкаться — им чудятся за воротами зеленое лето, луга в росах, сладкие травы и птичий щебет. Но то не пастуший рог будит село и не бабы с подойниками бегут во дворы, а мужики в зимних армяках и старых овчинах. Иные запрягают лошадей в легкие розвальни, иные седлают. Радостно взлаивая, скачут вокруг хозяев звероватые собаки, послушно дают привязать себя к саням и седельным лукам — знают: эта неволя сулит им буйную, кровавую радость свободной охоты. Мало теперь мужиков в Звонцах, потому велел боярин взять на охоту всех да подростков покрепче. У каждого — рогатина, лук и топор, будто снова в военный поход готовятся. Примолкнувшие жены и вдовы грудятся у плетней, сквозь набегающие слезы смотрят на сборы охотников.
Вот из своих ворот выехал боярин на темно-гнедом поджаром коне. Он в зеленом стеганом кафтане с лисьим воротом, в лохматой барсучьей шапке, в овчинных рукавицах, в валяных, обшитых кожей сапогах. Тепло одет и просто. Так же просто убран его конь — ремни, медь да железо, ни единой серебряной бляшки.
Смотрят бабы на охотничий недлинный поезд, вспоминают, как прежний боярин с дедом Таршилой водили охотников. Нынче во главе ватаги, рядом с господином, староста Фрол — в волчьей дохе и волчьей шапке, на тяжелом костистом мерине. Тронулись всадники, заскрипели полозья, прекратили грызню собаки. Последним ехал воскреснувший из мертвых Роман. Его Серый, еще не пришедший в себя от радости встречи с хозяином, прыгнул в сани, и Роман не прогнал его, стал гладить по широкому волчьему загривку, а пес, уткнувшись в колени господина, припал к соломе, поскуливал, неумело вилял хвостом.
— Ишь ты, — замечали бабы, — волк, а тож хозяина жалеет.
— Роман-то хлебнул горюшка, жалостным стал. Вчера при гостях плакал, как рассказывал.
— Да уж не дай бог кому пережить такое.
— А слыхали? — понизила голос одна. — Будто колдунья, баба-то его, из проруби вызвала. Может, Роман взаправду сгинул в донских водах, а это лишь образ?
— Перестань, греховодница! — перекрестилась другая. — Што мелешь, окаянная? Со крестом и во плоти мужик пришел, след его везде вон остается.
— Эх, сударушки милые! — тоскливо отозвалась третья. — Кабы могла я Ванюшку мово с того света хоть на часок вызвать, смертного греха не побоялась бы!
— Не гневите бога, а то и правда недалеко до греха. Вон Гридиха затосковала — к ней уж кажную ночь повадился.
— Свят-свят! Кто?
— Да кто ж? Он…
Замолкли бабы, стали креститься, поглядывая на избу кузнечихи.
— Микула-то припозднился в кузне, идет мимо подворья в полночь, а темь — глаз коли, и слышит он разговор ее с кем-то у крылечка. Вслушался — будто бы Гридин голос. Микула-то сам Гридю уложил в могилу, ну, и понял, кто явился заместо покойного. Кинулся к попу, сотворили они молитву, окропились святой водой, пошли, значит, к ней, Гридихе. Пришли — подворье растворено, сени — тож, свет в избе. Вошли… Девчонки на полатях спят, а она сидит за накрытым столом. Чашки с угощеньем, бражка выставлена, ложки и кружки на троих. А в избе никого больше нет, только вроде серой пахнет и как бы тает облако под потолком. «Што ты, матушка Авдотья?» — спрашивают ее. А она: «Сынка вот с мужем привечаю, воротились они с Дона». — «Да где ж сынок твой с мужем?» — «Да вот же, — говорит, — напротив сидят, рази не видите?» Давай они избу святить, ее спать укладывать. Поп-то не велел никому сказывать, да Микула шепнул Марье, просил ее за Авдотьей приглядеть — руки бы на себя не наложила. У нее ж дочери мал мала меньше…
Задумчивые расходились женщины по избам, и пока были мужики на охотничьей страде, редкая не забежала к кузнечихе. Одна, оказывается, пироги пекла к возвращению своего охотника, да как же с соседкой не поделиться горяченьким? У другой дочка выросла, шубенка осталась, хотя и поношенная, да крепкая и теплая. Третья солонину закладывала да вспомнила, что должна осталась кузнецу с лета — поломанный серп ей сварил, — и теперь принесла шмат сала. У четвертой бабка на днях померла, велела все добро ее соседям раздать, вот кусок холста остался…
Проглотив слезу, принимала Авдотья соседские дары, и хотя не убывало горе, камень на душе размягчался от человеческого участия, будто светлее становилось в доме.
В ту ночь никто уж не приходил к вдове, приняв дорогой образ, только явился во сне сын Никола. Но не израненный, не умирающий, каким снился прежде. Суровый мужик с обличьем сына сказал ей детским голосом: «Не тоскуй ты по мне, маманя, — живой я. Иду я к тебе, да путь мне выпал окольный. Но я приду — ты жди»…
Извечный опыт в дни беды сближал русских людей. Знали: сообща, всем миром, держась друг за друга, легче переломить беду. Ведь переломили самое страшное — силу Мамая. И горькое горе утрат перемелется на общей мельнице. Только нельзя никого оставлять наедине со своим горем. Один человек — пропащий.
По пути к урочищу, где готовили первый загон по зверю, Тупик самолично следил за движением охоты, запретил вести громкие речи, хлопать бичами, самовольно останавливаться или обгонять передних. В ту пору охота на крупного зверя была привилегией князей и бояр вовсе не потому, что служила утехой и развлечением — вроде соколиной. Помогая кормить дружины и двор, большие облавные охоты являлись серьезными военными тренировками. Человека, вооруженного рогатиной и луком, сильный зверь не слишком боялся. Раненый сохатый, случалось, яростно бросался на всадников, грозя сокрушительными копытами и рогами, вепрь шел напролом, не сворачивая перед человеком, зубр мог поднять зеваку на рога вместе с лошадью и отбросить, как ржаной сноп, а остановить разозленного хозяина русской тайги — медведя мог лишь самый бесстрашный удалец. Тут проверялась сила, воспитывались храбрость и ловкость, точный глазомер и быстрая сноровка в опасности, хладнокровие и смекалка. И все же главное, чему учила такая охота, — распорядительности начальников, умению многих действовать по единой команде, следовать указанному порядку и выручать друг друга.
— Слушай, Фрол, — обратился Тупик к едущему рядом старосте. — Пока ты самый ратный человек в Звонцах. Забот у тебя много, а все же при случае поучай парней в воинском деле. Што оружье сберегли — спасибо. При себе храни его, выдавай лишь на ученье. Пришлем заменщика Таршиле — он тебя ослобонит.
— Неуж к новой войне готовитесь?
— Жить рядом с волком да собак не держать? Я — порубежник. Мамай — не вся сила Орды. Будь у тебя курица, што каждый год несет золотые яйца, ты легко ее отдашь?
Долго ехали молча, наконец Фрол придержал коня.
— Здесь, пожалуй, начнем, Василь Ондреич…
Большой лес на взгорье узким перешейком по логу спускался в низину и переходил в коряжистый урман, разросшийся вокруг верхового болотного озерца, откуда выбегал прозрачный ручей. Урман примыкал к пашням — леший как будто нарочно создал это убежище для зверей, совершающих набеги на хлебные и просяные поля. Летом для человека урман был недоступен, в нем хозяевали вепри да рыси, но и зимой звери часто дневали здесь: лесистым логом они легко уходили в большие дебри от всякой опасности. В логу стали с боярином четверо дружинников, с ними и Микула. Фрол поехал в загон. Выставить зверя на охотников — дело непростое, и за него староста взялся сам.
Тупик стоял первым к урману, широкий прогал перед ним обнажал дно лога и часть противоположного склона. Чистейший снег на поляне мелко прострочен мышиными следами, там и тут — крупные стежки соболя и горностая; кусты малины и волчьего лыка по краям поляны густо опушены инеем, под ними — то ли наброды лесной куропатки, то ли тетеревов; за медно-зелеными соснами весело рябили бородавчатые березы, дымчато плыл и таял среди белизны снега и берез сизый осинник по краю урмана. Поселиться бы навечно в Звонцах, ездить с мужиками в поле, ловить рыбу и бить зверя, не знать иных забот, кроме тех, коими живет хлебопашец, детей вырастить да и упокоить кости в этой благодатной земле!.. Тупик улыбнулся и погрустнел. Так тебе и позволят! Но жизнь смерда и в самом деле чем-то завиднее жизни воина, которого смерд кормит. И смерд на земле больше свободен, чем воин на службе…