Прорыв под Сталинградом - Герлах Генрих
Бройер положил товарищу руку на плечо.
– Помните, Визе, как вы недавно читали нам “Фауста”? “Пока еще умом во мраке он блуждает, но истины лучом он будет озарен…” [24] То были прекрасные строки. Они вселили в нас силу. Настанет день, и мы поймем, ради чего это было.
Визе резко обернулся и посмотрел в глаза обер-лейтенанту.
– Вы думаете, мы когда-нибудь выберемся отсюда?
Бройер постарался ничем не выдать своей подавленности.
– Разумеется, Визе! Вы еще спрашиваете! Унольд только недавно говорил, что Верховное командование запустило масштабную операцию по нашему освобождению.
Но лейтенант лишь покачал головой.
– Отсюда невозможно выбраться. Если даже наступит тот день, когда нас освободят – я ведь и сам в это верю! – мы никогда уже не будем прежними… Все лучшее, что в нас было, домой уже не вернется. Лучшее в нас пало жертвой этой войны. Оно похоронено под снегами Сталинграда.
Сталинград… Слово это выпорхнуло в ночную мглу; мужчины погрузились в раздумья. На северо-западе громыхнул взрыв, на мгновение небо озарило бледное пламя. Затем Визе вновь заговорил. На этот раз голос его звучал твердо и спокойно:
– Вы правы, Бройер, мы не должны сдаваться, пока еще остались силы бороться. Будем беречь ту искру, что теплится в нас! Быть может, когда-нибудь ей вновь суждено разгореться…
Послышались шаги. К ним приблизился Гайбель, ходивший за пайком на завтра. Фурьер нынче раздавал их сразу, как только получал снабжение – слишком много за ночь успевали растащить. Офицеры проследовали за ним в укрытие; там все уже столпились вокруг ефрейтора.
– Ну, что у нас сегодня вкусненького?
– Никак, холодные лапы с искусственным медом?
– Ничего хорошего, – уныло отозвался Гайбель. – Двести пятьдесят граммов сухарей, тридцать граммов тушенки и три сигареты на нос. Леденцов не было.
Лица у всех вытянулись. Хлеб снова урезали… А сигареты? Вчера выдали по пять, и фельдфебель обещал, что так и останется. Гайбель положил свертки на стол. Лейтенант Визе просмотрел почту.
– Газеты, и больше ничего, – констатировал он. – Октябрьские и ноябрьские. Ни одного письма!
– Это еще что такое? – изумился Херберт, указывая на баночки и коробочки.
– Ах да, – опомнился Гайбель. – Еще банка сапожной ваксы и тюбик зубной пасты на человека!
– Зубной пасты? При том, что у нас даже воды нет, чтобы помыться?
– А это? – взвизгнул писарь, схватив два пухлых рулона и поднеся к свету. “Бумага тонкая креповая высшего сорта” – значилось на них. Все ошарашенно переглянулись.
– Да сколько можно! – не выдержал Бройер. – Жрать нечего, а они нам с самолета бумагу туалетную кидают… Туалетную бумагу! Глядишь, завтра складной ватерклозет доставят!
И он одним пинком отправил рулоны в угол.
– Фурьер еще сказал, что корпусу вдобавок кой-чего другого доставили, – прибавил Гайбель. – Зубные щетки, расчески, лезвия для бритья и… И…
Тут он внезапно покраснел. Уже не в первый раз по нему было видно, что он в армии недавно.
– Резинки, – вполголоса подсказал ему Лакош. – Утеплиться на зиму, чтоб насморка не было.
Херберт в возмущении пнул его по лодыжке.
– Сошли с ума, – сухо констатировал Бройер. – Верно, Визе? Или они там, наверху, совсем сбрендили, или…
Фрёлих не мог дольше сдерживаться и прыснул со смеху.
– Господин обер-лейтенант, – хихикая, выдавил он, – да это же просто замечательно! Великолепно! Лучшее доказательство того, что долго это не продлится!
Раздался звонок. Бройер схватил трубку и жестом потребовал тишины. На проводе был начальник штаба танкового корпуса капитан кавалерии граф Вильмс. Зазвучал его гнусавый, вечно немного заспанный голос:
– Бройер, так вот, да… Я хотел лишь дать вам коротенькую справку. Итак… Два дня назад Манштейн приступил к освободительной операции… Нет, не с запада! С юга… Что? Да, так что… Пока что он прекрасно, да, просто прекрасно продвигается…
В одно мгновение настрой солдат изменился. Тревоги были позади, все принялись взволнованно переговариваться. Даже Сента выбралась из-под стола, принялась кидаться от одного к другому, визжа и тявкая, и так выражала радость доступным ей способом.
– Что я говорил! – торжествовал Фрёлих. – Смешно было даже думать, будто фюрер вот так вот бросит нас здесь. Смешно! И недели не пройдет, как мы отсюда выберемся, дадут нам щит на рукав [25], и поедем к мамочке справлять Рождество!
На этот раз даже Херберт ему не возразил – не повел и бровью.
После прорыва советских войск в ноябре все, что осталось от обоих гренадерских полков танковой дивизии, вывели из Сталинграда и объединили в тактическую группу под началом одного из двух командиров полка. Это новое подразделение немедленно было брошено на отсечение южного пути и так там и оставалось, будучи теперь переподчиненным моторизованной пехотной дивизии. Вот уже неделю при группе Риделя пребывал фельдфебель Харрас. Когда тот предстал перед комполка в своем щегольском полушубке и, щелкнув каблуками, отрапортовал о прибытии, длинноносый подполковник, вытянувшись вперед, смерил его с ног до головы пристальным взглядом.
– Итак, гм… Вы, значит, тот Харрас, что из штаба дивизии? Что ж, первым делом пойдите снимите свою балетную пачку и раздобудьте камуфляж – в нем вы хоть сколько-нибудь будете похожи на солдата!
Харраса присоединили к роте вместе с еще десятью “избыточными” штабными. До сего момента он ни разу не пожалел о смене деятельности: на южном участке было спокойно, передовая проходила по высокой насыпи железнодорожных путей, являя собой надежное препятствие на пути неприятельских войск, в первую очередь танковых. За насыпью извивалась речка Карповка, берега которой окаймляли луга, кусты и ольховые поросли. Позиции были надежно укреплены и дополнительно защищены минными полями. Русские не особо-то стремились продвигаться в этом направлении. В стереотрубу можно было наблюдать, как они маршируют по плацу и проводят занятия на местности. В первый раз проходя по блиндажу, Харрас не уставал поражаться деревянной обшивке, лампам, столам и самым настоящим дверям и окнам. Парни нежились на кроватях с пружинными матрасами.
– Бордель развели! – прорычал он, хоть в мыслях и ухмылялся, вспоминая свою будку в Дубининском. – Где вы все это раздобыли?
– В Сталинграде, – польщенно отозвался сопровождавший его ефрейтор. – Съездили на дрезине. Умирать – так с музыкой, верно, господин фельдфебель?
Харрас оскорбился. Чего доброго, он его еще по плечу похлопает! Контакт с местными он пока не наладил. Сперва он пытался установить связь привычными методами:
– Пятки вместе, кусок дерьма! Совсем сбрендил! Размазня! Да вы даже не догадываетесь, перед кем стоите!
Солдаты сперва пялились на него во все глаза, потом начали тайком подхихикивать, а в конце концов и сыграли с ним пару злых шуток, доходчиво разъяснив, что это ему, новичку, следовало равняться на них, а не им на него. С тех пор Харрас пытался подражать тому грубовато-товарищескому тону, за который все любили местного командира роты. Выходила какая-то неловкая, наигранная фамильярность, из-за чего еще более усиливалась та несколько пренебрежительная дистанция, которую окопные держат по отношению к штабной крысе, которая всего-то и добилась, что ленточки с крестом за заслуги. Потому он был страшно рад, что во время одной из бомбежек получил ссадину на голове и смог наконец прилепить на грудь черный знак за ранение. При представившейся возможности он обменял его на другой такой же, только более поношенный и стертый, издали сверкавший, точно матовое золото. Но и это не сильно помогло. Зато после нескольких профилактических стычек с ротным их отношения устаканились. Обер-лейтенанту было за тридцать; его лицо избороздили шрамы времен студенческих дуэлей, что придавало ему малость грозный вид. Увесистой задницей он походил на породистого жеребца, за что пехотинцы прозвали его Гузкой. Сражение за тракторный завод принесло ему Рыцарский крест. Обладая богатым опытом в подлаживании под руководство, которое при случае могло быть ему полезным, Харрас быстро вычислил его слабые места и ловко этим пользовался. Когда в блиндаже ротного резались в скат, он с радостью предлагал себя в качестве третьего, с усердием налегал на вино и коньяк, терпеливо и внимательно выслушивал истории Гузки о его кабацких и любовных похождениях времен покорения Франции или непродолжительной студенческой жизни, умел в нужном месте вставить вроде бы и скромную, да меткую шуточку. Ротный за это относился к нему снисходительно-покровительственно. Однако более всего фельдфебеля Харраса радовал уровень снабжения. Даже в теперешние времена в сутки на человека приходилось 400 граммов хлеба, а у комроты, бывало, на столе появлялась даже жареная картошка и птица. Когда первый раз подали щи с доброй порцией мяса, он вставил: