Евгений Марков - Учебные годы старого барчука
— Иван Николаич! Он уж завсегда в десять часов, минутки не пропустит! — благоговейным шёпотом сообщил мне фельдшер Ильич, за полчаса до этого облачившийся в форменный сюртук, и стоявший у своего таинственного шкапчика, как поп у престола, готовый начать обедню.
Дверь отворилась нетвёрдою рукою, и на пороге появилась добродушно улыбающаяся фигура Ивана Николаевича. Он с некоторым усилием перенёс поочерёдно свои уже изрядно окостеневшие ходуны через порог двери, слегка придерживаясь за притолоку; но раз очутившись на ровном полу, он быстрыми шагами, словно кто толкал его сзади, пробежал прихожую и приёмную и добежал до дальней комнаты больницы. Казалось, он сам не мог удержать своего бега, как будто внутри его работала от него не зависимая, гнавшая его вперёд пружина.
Светлые комнаты больницы словно ещё просветлели при появлении этого приветливо улыбавшегося, весело смотревшего кругом старца. Его пожелтевшие, будто от лёгкой позолоты, длинные, до плеч доходившие серебряные кудри, и окаймлённая ими белая и гладкая, как мрамор, круглая лысина могучего черепа, действительно сияли и сверкали среди ярко освещённой комнаты, а с ним вместе в слишком мёртвую атмосферу больницы ворвалось освежающим облаком прохладное дыхание молодого снега и вольное раздолье далёких деревенских полей.
Иван Николаич пришёл в одном своём неизменном вицмундире, расстёгнутым настежь, с открытою белою манишкой, без перчаток и без калош, как ходил он всегда, даже в жестокие стужи рождественских и крещенских морозов. Его умное, уже беззубое лицо в мелких морщинах, с характерными крупными чертами, отвислым подблюдком и отвисшею от старости нижнею губою, красное от здоровья и зимнего холода, смотрело по-юношески здорово.
— Ну вот и я! Будьте здоровы, — приветствовал он всех, мягко потирая раскрасневшиеся руки и радостно улыбаясь. — Бог зиму послал, снежок… На санках будем кататься… Зима — весёлое дело, «в зимний холод всякий молод» в стихах сказано. Так, что ли, бабуся? — обратился он к старушке Гордеевне, стоявшей в почтительной позе, с учтиво сложенными на животе руками, у кровати тяжко больного Крамалея.
— Так точно, сударь; зиму тоже на радость человеку Господь посылает, — спокойно поддержала его старуха. — Все столбовые праздники Господни зимой бывают. Опять-таки что святки, что масленица, всё зимой…
— Вот-вот! Ты верная хранительница преданий, старуха… Верная дщерь славянства… С Гостомысла не изменила отеческих верований в сударыню Масленицу, — улыбался Иван Николаич, обращаясь глазами к больным и рассчитывая на их сочувствие.
— Вот вы непременно простудитесь, Иван Николаич, — перебил его с своей постели грубою октавою огромный бородатый шестиклассник Баранок. — Зима настоящая стала, а вы всё в одном мундирчике франтите… А ещё нас лечите.
— Зачем простужаться? Простужается только немыслящий человек, незнакомый с законами природы, — с неизменной спокойной улыбкой возразил Иван Николаевич. — Вот ты, юноша, басишь теперь как архиерейский бас, и кашляешь, и грудь у тебя ломит. А отчего? Оттого, что попираешь невежественно священные законы природы. Как тебе не простудиться, когда ты ежечасно коптишь и нагреваешь свои лёгкие, эти драгоценные орудия дыхания твоего, сотканные из нежнейшей перепонки, ради очищения крови твоей от нечистот? То, что Творец назначил быть, так сказать, житницею свежего воздуха, вы, невежды-юноши, как ваши невежды родители, вы обращаете в смрадный овин, в дымогарную трубу, покрытую сажей. Для вас обоняние богомерзкой травы табака дороже здоровья и самой жизни. Не обращаешься ли через это ты, глупый юноша, вопреки твоему шестиклассничеству и всей твоей учёности, в краснокожего варвара-индейца, от кого мы, безумные европейцы, заимствовали эту проклятую отраву — Tabaco nicotiana!
Проповедь против табакокурения была любимою темою Ивана Николаевича, и все уже знали её на память, но всё-таки любили слушать.
— Эх, Иван Николаич, Иван Николаич! Хорошо вам эти лекции читать! — укоризненно сказал Баранок. — А вот если бы вы сами привыкли с детства к табаку, так увидели бы, как легко его бросать… Иногда кажется, лучше б с жизнью расстался, чем папироску не докурить.
— Погань этакую да во рту держать крещёному человеку! — энергически поддержала Ивана Николаевича старуха Гордеевна. — Ведь это ж грех смертный! Рот нам Господь сотворил Святое Причастие принимать, хлеб Божий, а не курево бесовское.
— А! Вот слышите, юноши просвещённые! — с очевидным удовольствием сказал Иван Николаич, высоко приподнимая указательный палец. — Простые возглаголали! Глас народа — глас Божий! Да, государи мои… Мы, мнящие себя образованными, слепцы, младенцы неразумные в понимании законов природы… Простой народ сохранил вернее нашего это сокровище. Он живёт ближе к природе и лучше постиг её. Великий врач человечества, славный Христофор Вильгельм Гуфеланд, сей Нестор германской медицины, коего я имел неоценённое счастье быть другом и учеником, создал своё величайшее творение «Макробиотику» именно на этих вечных началах простоты и близости к природе! Если бы вы могли читать его бессметное «Enchiridion medicum»…
— А вот сынка-то своего вы уморили Гуфландом, Иван Николаич, не выдержал ваших затей! — иронически перебил его Баранок, бывший почти всегда в мрачном и озлобленном настроении духа.
— Сын мой Николай умер не через Гуфеланда, как ты говоришь, юноша безрассудный, — с заметным волнением голоса и почти совсем тихо сказал Иван Николаевич. — Наука не может отвратить неотвратимого; когда телесная машина таит внутри себя зародыш разрушения, никто не избегнет его. Но спасительное влияние холодной воды и суровых привычек жизни не опровергается сим единичным случаем. Вот я уже шестьдесят три года сряду не знаю, что такое горячая пища и тёплая одежда, шестьдесят три года не пью ни вина, ни чаю, а только одну холодную воду; хожу без мокроступов, без шубы, следуя советам своего славного учителя, и теперь дожил, благодаря моего Создателя, до девяносто одного года, а ещё не изведал ни одной болезни и никогда не испытывал дурного расположения духа, из коего ты, несчастный юноша, не выходишь никогда, благодаря твоему табачищу и твоему невежеству…
— Ну так вот и вылечите меня, коли вы такой знаток природы! — огрызался Баранок. — А то вот ходите сюда каждый день, мажете да микстурами наливаете, а толку никакого. Четыре недели лежу и ни капельки не лучше.
— А вот и полечим… Надо терпенье, друг милый! — спокойно заметил Иван Николаевич, подходя к постели Баранка и присаживаясь на неё. — Ты знаешь пословицу: «Болезнь входит пудами, а выходит золотниками». Дай-ка свой пульс… Ты вот восемнадцать или двадцать лет проделываешь всякие безобразия над орудиями своей жизни, а хочешь, чтобы врач в одну неделю починил тебе их… Ну-ка, высунь язык побольше. Дурно… Прескверно… Опять курил. Дыхни! Так и есть! Да и винцом разит как из бочки. Смотри, Ильич! Голову тебе сверну, если вино сюда будешь таскать!
— А то, по-вашему, не пей и не кури! — ворчал Баранок. — Вылечить всё равно не вылечите, да ещё мучиться из-за вас.
— На латинскую кухню, государи мои, не надейтесь втуне! Я вам много раз говорил, — обратился Иван Николаевич ко всем больным: — Всё дело в целительной силе природы, naturae vis medicatrix, как говорили древние. Конечно, я прописываю вам по обязанности порошки и микстуры, ибо начальство требует, но порошки порошками и останутся, пока вы не поправите самую природу свою. А ты вот брось курить, да встань рано, да поработай, да походи, захотел поесть — поешь умеренно, подыши чистым воздухом, — это истинное лечение. Знаешь стихи Горация: кто достигает долголетия? Qui abstinuit venere et vino, sudavit et absit… А не хочешь этого — валяйся себе в постели, как бессмысленное животное, пока издохнешь, соси свой табачище, жри винище! Сказано про вас: «Пожирая, сами будут пожраны», consumendo consumuntur! Тут врачу-философу делать нечего! — вскочил он с негодованием. — Ильич! Давай сюда рецептик… Запиши ему опять vinum stibiatum, черкни просто repetatur, а я подпишу.
— Опротивело уже это ваше stibiatum, просто бы vinum прописали; ей-богу, было бы полезнее для души. Хоть бы уж котлет телячьих парочку заказали, пожалели человека… Ведь две недели как не давали.
— Не стоило бы за твоё упрямство невежественное. Ибо ты хуже индейца краснокожего… Ну, да уж бог с тобою… Назначь ему телячьи котлеты и черносливу полфунта.
— Вот за это спасибо вам, Иван Николаевич, всё-таки душу отведёшь! — пробасил удовлетворённый Баранок.
— Ну, а ты что? Здоров теперь? — подошёл Иван Николаевич к следующей постели, с которой приподнялся ему навстречу одетый в зелёный халат румяный кудрявый Калмыков.
— Голова ужасно болит, Иван Николаевич, и в животе режет, — торопливо отвечал Калмыков, заранее приготовивший этот ответ.