Теодор Парницкий - Серебряные орлы
Из темноты вдруг предстали пред глазами Аарона руки Тимофея, резко скользящие по мрамору колонны: вверх-вниз… вверх-вниз… и снова вверх-вниз… вверх… и снова вверх-вниз…
И словно молния озарила вдруг Аарона до самых скрытых закоулков его мысли: Аталанта его снов уже не мчится по размокшей земле к разъяренному вепрю, усталая, она присела у обутых в золото королевских ног, припала к ним щекой… Даже дыхание у него перехватило от неожиданно нахлынувшей волны приязни к Тимофею… волны такой крутой, такой вспененной, как никогда доселе. Бедный обманутый, жестоко обиженный Тимофей! Разве папа не обещал ему Феодору Стефанию? Разве не клялся, что она станет его законной женой сразу же, как только овдовеет? Разве император не поддержал своим торжественным согласием папского обещания? И вот, хотя Кресценций еще жив, хотя Феодора Стефания еще чужая жена, хотя торжественно обещана другому — ее забрал себе Оттон… и властной, поистине безжалостной рукой — рукой, вооруженной в тысячи саксонских копий и франкских топоров, — забрал у безоружного, всегда верного ему Тимофея. Перехватил с дороги, которая ведет от Капитолия мимо шести виселиц. С дороги, на которой Тимофею достался только один не то сорванный с ноги, не то сброшенный башмак.
6
Феодору Стефанию вырвал из рук шестерых воинов лично маркграф Экгардт. Он как раз расставлял своих людей вокруг старого величественного здания театра Марцелла, когда до него донесся от портика Октавии душераздирающий женский крик. Он послал трех воинов посмотреть, что там творится. Те не вернулись, женский крик усиливался, а его сопровождал все более громкий, все более веселый, все более дикий мужской хохот. Экгардт пошел сам: хотя он был уже не молод, но мгновенно пересек поистине юношеским шагом расстояние, отделявшее портик Октавии от театра. Там он увидел посланных воинов, которые, привалясь к колоннам, весело гоготали, хватаясь за бока, а в глубине портика разглядел молодую женщину в зеленом платье, яростно борющуюся, хотя явно уже остатком сил, с шестерыми саксами в темных кафтанах и блестящих плоских шлемах.
На грозный окрик маркграфа воины выпустили жертву, отпрянули, но все еще кричали, смеялись, дергали ее за волосы и за платье, даже когда она уже стояла на коленях перед Экгардтом, судорожно обхватив его ноги полной, соблазнительно белой рукой, еле прикрытой остатками платья.
Было видно, что насильников не очень-то испугал окрик маркграфа: ведь эта женщина — их военная добыча, добыча в день победы; они же знали, что Экгардт никогда не оспаривал права воинов на живую добычу, да что там: не раз давал понять, особенно во время войн со славянами, что закон войны смотрит на это не только снисходительно, но иной раз даже поощряет.
Зато насильников явно начинало беспокоить внимание, с которым седовласый маркграф вглядывался в обнимающую его ноги женщину. Они ведь знали и то, что право на живую добычу он признавал не только за своими воинами, но и за собой. Так что уже не гоготали, а лишь посмеивались, все неувереннее по мере того, как ускорялись движения руки, гладящей взлохмаченные, разметавшиеся чудесные рыжие волосы.
Женщина ни на минуту не ослабевающим пронзительным голосом кричала, чтобы ее сейчас же отвели к императору. Она молит от этом, требует этого, хочет, должна, имеет право пожаловаться его императорской вечности лично. Посеребренная голова маркграфа все быстрее, все приязненнее кивала в такт этим крикам: ну конечно, он отведет ее к императору. Сейчас ее и отведет.
И отвел в театр Марцелла, преследуемый разочарованными и яростными взглядами уже не смеющихся глаз. Усадил ее в удобное резное кресло в уютном уголке просторной комнаты, где много веков тому назад актеры перед началом трагедии надевали маски и котурны, теперь же размещалась квартира главнокомандующего императорскими войсками, возвращающими папе Рим.
Экгардт был доволен собой. День выдался удачный. Прежде всего, он был рад, что быстро и легко завладел театром. Все утро он несколько боялся за себя. Наловчившись захватывать деревянные славянские укрепления, частоколы которых вспыхивали, как соломенная крыша, от первого града огненных снарядов, он несколько смешался перед кирпичной стеной в три этажа, с которой на его людей обрушивались из проемов тысячи стрел и куда более страшная лава кипящего масла. Деревянные осадные машины вдребезги разбивались о несокрушимый кирпич, словно сделаны были для детской забавы. А ведь со второго приступа театр сдался. Экгардт приписывал победы прежде всего ужасу, который должны были вызывать в трусоватых душах римлян его тяжеловооруженные отряды, лично им вышколенные, наступающие громыхающим, сверкающим, плотным валом железа, который спокойно, смело, ловко смыкался еще теснее, еще грознее в местах прорыва, где падали убитые и раненые, даже если прорывов этих было без счета.
Только спустя несколько месяцев его постигло неприятное разочарование: оказалось, что легкая победа решилась совершенно в другой части города: у Фламинских ворот. Поцеловав ногу Оттона, Иоанн Феофилакт сразу же получил прощение и тут же возвышенный, поспешно послал гонца к театру Марцелла с тайным поручением к тускуланской дружине, чтобы та немедленно прекратила сопротивление императорским войскам и, более того, чтобы неожиданно обезоружила своих соратников, дружину графов герба Медведь, а отобранное у них оружие передавала людям императора. Тускуланцы подчинились приказу с большой охотой, вынужденный их союз с людьми герба Медведь с самого начала они восприняли с отвращением: издавна Рим был ареной беспрестанных стычек между воинами с изображением медведя на щите и теми, у кого была изображена колонна. Еле гонец шепнул несколько слов предводителю тускуланцев, как мгновенно перестали сыпаться стрелы и литься масло: полным возмущения и страха кликам разоружаемых Медведей вторили радостные возгласы, с которыми тускуланцы приветствовали вступающего под аркады театра маркграфа Экгардта.
А он-то приписывал тогда победу исключительно себе! Уже заранее радовался, какую разочарованную, завистливую мину увидит вскоре на лице князя Дадо: вот и еще раз он доказал долголетнему сопернику свое явное превосходство. Перед самыми воротами Рима император провозгласил Дадо патрицием империи и приказал носить впереди него серебряных орлов. Высочайшее отличие, но ведь не Дадо, а именно Экгардту доверил Оттон подлинное командование войсками. Дадо с серебряными орлами, но без войска — Экгардт же с войском, но без орлов; маркграф даже темя себе скреб от удивления, сколько поистине греческой хитрости скрывается в восемнадцатилетней голове императора: как ловко он все обделывает, чтобы не скопилось в одних руках слишком много силы и почестей! Правда, он, Экгардт, благодарен императору: серебряные орлы, конечно, хорошая вещь, только он предпочитает войско без орлов, а не наоборот. Самое смешное, что Дадо еще уговаривал императора именно так поступить; залюбовался орлами, блеск серебра ослепил — не иначе.
А может быть, хитро загадывал, что удастся соперника провести: ожидал, наверное, что Экгард сломает себе зубы о кирпич театра — сорвется старый лис!
Довольство собой возросло еще больше, когда он привел в захваченный театр молодую, красивую женщину. Стал озираться, чем бы прикрыть ее плечи: искрение хотелось показать, как он заботится о ней, прежде чем она в свою очередь начнет заботиться о том, чтобы ему было с нею хорошо. Даже огорчился, что в театре Марцелла среди защитников не болталась ни одна женщина: он бы велел ей снять башмак, поскольку у той, которую он привел, одна нога была босая.
Но радостное настроение его быстро стало портиться. Молодая женщина вскоре дала понять, что действительно добивается свидания с императором. Вновь повышенным голосом стала требовать, чтобы он немедленно доставил ее туда. Говорила гневно, все более повышая голос: гневное требование переходило то в рыдающую мольбу, то почти в повелительный крик. Стонала, кричала, билась головой и голыми плечами сначала о поручни кресла, потом о стену. За дверями началось движение, гул, толкотня. Чьи-то руки то и дело дерзко приоткрывали дверь, заглядывали любопытные лица. Экгардта понемногу охватывала ярость. Вместо ожидаемого удовольствия одни неприятности. Он постарался успокоить ее, но все напрасно. Она не верила его заверениям, что он немедля доставит ее к императору. Рвала на себе волосы, топала ногами. Галдеж за дверью все нарастал. В какой-то момент он подумал, что надо бы развязаться с нею, лучше всего приказать задушить и выбросить вместе с трупами убитых воинов в струящийся неподалеку Тибр — скажет, что она покушалась на его жизнь, еле уцелел. И он уже широко распахнул дверь, чтобы отыскать в толпе кого-нибудь, кто лучше всего годится для такого дела, но тут несколько голосов за дверью воскликнули: "Да ведь это жена Кресценция!"