Юзеф Крашевский - Сиротская доля
— По какому делу? — спросил Мечислав.
— Собственно для того, чтоб узнать о драгоценном для него здоровье…
— Вы плохо поступили, позвольте вам сказать, любезнейший пан Пачосский, — отозвался Мечислав, — потворствуя Мартинья-ну. После вашего отъезда я получил от тетки письмо, оскорбительное для меня и для моей сестры, на которое не отвечал, но хотел, по крайней мере, с этой стороны быть покойным. Пусть лучше Мартиньян не подвергает себя и нас неприятностям и старается позабыть… Не следует питать его юношеских мечтаний.
— Но, пан Мечислав, он влюблен! — воскликнул педагог. — А вы, по-видимому, легко смотрите на чувство, которое, как нам известно из древних поэтов, служит поводом и к величайшим добродетелям, и к страшнейшим преступлениям, и к геройским подвигам. Нельзя шутить с этим. Пан Мартиньян любит со всей силой юношеской страсти, а это не безделица. Он даже начал писать стихи, чего никогда не бывало, конечно, не самые блистательные, но исполненные огня.
Мечислав улыбнулся.
— Любезнейший пан Пачосский, — сказал он, — вместо того чтоб принимать это серьезно, обратите лучше в шутку.
— Чтоб я святое это чувство обратил в шутку! — возразил педагог. — О, не требуйте этого от меня, я уважаю его.
— Я очень благодарен Мартиньяну за привязанность его к Людвике, но, как ее опекун и зная ее очень хорошо, ручаюсь за себя и за нее, что не будем ни тайно ободрять Мартиньяна, ни допускать сближения его с нами без ведома родителей. Объясните ему это.
Пачосский вздохнул.
— Вы очень строги. Но я не могу возвратиться к бедняге с подобным решением, ибо это причинило бы ему новую болезнь. Я ему не скажу этого.
— В таком случае скажите, что нас не застали и не разойдетесь с истиной. Я здесь случайно и на короткое время, а Людвика осталась в деревне.
— В самом деле? — спросил педагог.
— Уверяю вас. Этим способом, любезнейший пан Пачосский, вы хоть и не удовлетворите его, то, по крайней мере, не подольете масла на огонь. Надо стараться выбить у него это из головы.
— Но кто же выбьет у него это из сердца! — воскликнул пан Пачосский, опустив голову. — Увы, нам с ним обоим не везет. Это все равно, что мне с моей "Владиславиадой". Столько лет добросовестного труда. Восемнадцать лет воспитывал я это детище моей души… и чего же дождался! Когда я был здесь прошлый раз, то после долгих переговоров Зельман сказал наконец: "Подождите, я дам рукопись прочесть пану Малиновскому, и, если она чего-нибудь стоит (так и выразился), тогда поговорим". Я оставил копию, и он дал мне формальную расписку. Теперь, по приезде, первый мой выход был к Зельману. Спрашиваю с беспокойством… и что же? Он мотает головой, и ни то, ни се. "Что ж сказал пан Малиновский?" — "Говорит, что так себе". Слышите ли, "Вадиславиада" так себе! А потом прибавил: "Знаете ли что, последнее слово, даю вам 200 злотых!" Если б я не поостерегся, мог бы убить его на месте, но Паллада удержала меня за руку. "Нет, — отвечал я, — только отдай мою рукопись!" Начали искать и где-то в углу, в пыли, нашли мою драгоценность, запачканную, изорванную, которую я и унес с собой.
Мечиславу хотелось смеяться, но, когда он взглянул на пана Пачосского, у которого слезы навернулись на глаза, он удержался.
— С чем же я возвращусь к несчастному юноше? — воскликнул педагог. — С опозоренной "Владиславиадой" и с разбитым сердцем!
— Скажите ему, что не застали нас, что мы в Ровине, где и пробудем с Людвикою до конца каникул.
— Бедный молодой человек! — сказал пан Пачосский. — Вот чем кончается его первая, чистая любовь! Как я ему объявлю об этом? Но что хуже всего, он снова готов послать меня после каникул… Таинственная, рискованная поездка, в доме столько шпионов! Сохрани Бог, узнает пани Бабинская, прогонит меня…
— Зачем же вы взялись за это? — спросил Мечислав.
— Но я люблю этого юношу! — воскликнул педагог. — Понимаете, я люблю его, а мы оба несчастны!
С трудом успокоив несчастного пана Пачосского, Мечислав, однако, не скоро от него отделался.
Но ему суждено было в тот день не знать покоя: вечером пришел к нему сосед Борух с веселой физиономией.
— Как поживаете, пан доктор?
Мечислав, который был ему должен, считал обязанностью принять его вежливо…
— Есть какое-нибудь дело? — спросил он.
— Сохрани Бог! Сохрани Бог! — отвечал купец. — Никакого дела, я пришел только поклониться, спросить о здоровье и узнать, не надобно ли чего?
— Очень благодарен. На этот раз ничего.
— Ну, что? — улыбаясь шепнул Борух. — Разве я дурно предсказывал? Его мосць уж там у графини, словно пан…
— Бога ради оставьте…
— Зачем вы делаете тайну из того, о чем воробьи щебечут на крышах. Люди, приехавшие с вами из Ровина, остановились здесь у моего шурина и говорят, что все считают вас там своим паном, что его мосць скажет, так тому и быть. Они иначе и не называют вас, как молодым паном. Поздравляю!
— Борух, будь добр, не говори об этом никому, это чистейшая клевета, гнусные сплетни! — сказал Мечислав. — Нет, не будет и не может быть ничего похожего.
— Ну, хорошо, пусть будет по вашему, — сказал, вздыхая Борух, — я и это понимаю. Пусть себе и ничего не будет. Но у меня есть маленькая просьба: там по дороге есть трактир; я набавлю двести злотых, устройте, чтоб он остался за мною.
Мечислав покраснел с досады и схватился за голову. Борух испугался, увидел, что поступил неловко, поклонился и вышел. Обстоятельство маловажное, но наводившее на размышления. Мечислав мог убедиться, что поведением своим пани Серафима обратила на себя всеобщее внимание и что, пренебрегая приличиями, она могла пострадать. Он почувствовал, что обязан был собственными силами остановить дальнейшее развитие неосновательных сплетен, которые могли повредить славе достойной, в высшей степени доброй и искренней женщины! Конечно, он не мог не возвратиться за Люсей, но решился по возвращении в город перестать мало-помалу бывать в доме пани Серафимы, а Люсе рассказать все, чтобы склонить последнюю к перемене образа жизни.
Так он промучился дня два. Каждое утро приходил к нему ровинский слуга, с улыбкою осведомлялся, не пора ли ехать и прибавлял потихоньку, что ясновельможная пани просила возвращаться поскорее.
Это сердило Мечислава, но он принужден был притворяться, что ничего не видел и не слышал.
На третий день ему пришло в голову, что, ускорив поездку, он избегнет встречи с Адольфиной. Когда слуга, по обычаю, пришел за приказаниями, Мечислав объявил ему нерешительно, что, может быть, им удастся выехать после полудня. Ему нужно было видеть кое-кого, достать пару книг, а потом он рассчитывал, что удастся как-нибудь разминуться в дороге с пани Буржимовою. Так было лучше всего, но сердце упрекало его, что он даже не хотел попрощаться. Он боролся с собой, но чувство долга одержало победу. Зачем мечтать о невозможном? Зачем упиваться краденым нектаром? В дорогу! В дорогу!
Так рассчитывал он, как говорит иноземная пословица, без хозяина. Едва он вышел из дому, как ему попалась навстречу горничная пани Буржимовой с записочкой, в которой его просили прийти немедленно.
У него сильнее забилось сердце, когда он вошел в гостиницу. Застал он, однако, одну председательшу. Адольфина, по словам последней, ушла с одной подругой к модистке — мадемуазель Флерон. Пани Буржимова приняла его с обычным радушием.
— Вы видите меня счастливой, — сказала она, — а так как вы друг нашего дома, то я и поделюсь с вами радостной вестью.
Она придвинулась с креслом и продолжала:
— Дорогой мой пан Мечислав, вы знаете моего мужа и привязанность его к дочери, а мою к ним обоим и не удивитесь, если скажу, что я давно уже не была так счастлива. Муж постоянно беспокоился о судьбе Адольфины, хотя девочка так еще молода, что могла бы подождать. Ему чрезвычайно хотелось выдать ее как можно скорее замуж за солидного человека, который был бы ей надежным покровителем. Вам, может быть, неизвестно, что за нее вот уже больше года сватается очень почтенный, богатый и образованный господин, хотя и не первой молодости, пан Жегота Драминский.
Мечислав побледнел, потом покраснел, чего, вероятно, не заметила панна Буржимова, ибо продолжала:
— Правда, Адольфина не влюблена в него, да этого трудно было бы и ожидать, но она уважает его. Три раза она отказывала ему неизвестно по какой причине. Упрямый Драминский, однако, не переставал бывать у нас и ухаживать за нею. И вот теперь на дороге она поручила мне написать отцу, что принимает предложение пана Драминского.
Мечислав провел по лбу, его бросало то в жар, то в холод, подступало к сердцу; он изменился в лице, но в этой пытке он улыбался.
— Я уж написала к мужу, — сказала председательша, — и немедленно принялась за приданое. С того дня, как вы уехали, я заметила, что она обдумывала и они шептались с Люсею. Мне кажется, что доброму сердцу и влиянию милой нашей Люси я обязана этой решимостью, которая делает нас счастливыми.