Лев Копелев - Святой доктор Федор Петрович Гааз
— Буду стараться отвечать на ваши вопросы, милостивый государь. Хотя они для меня есть немного странные вопросы. Да, я есть немец, но прежде всего я есть христианин. И, значит, для меня «несть эллина, несть иудея…» Почему я живу здесь? Потому что я люблю, очень люблю многие здешние люди, люблю Москву, люблю Россию и потому, что жить здесь — мой долг. Перед всеми несчастными в больницах, в тюрьмах. Потому что я хорошо знаю: я помогаю им, этим несчастным. Помогаю и могу помогать больше, чем кто-либо другой. Это не есть моя фантазия, не есть смертный грех гордыни, это есть правда, каковую вы, господа, все знаете.
— Знаем, Федор Петрович, знаем… Да как не знать… «Утрированный филантроп…»
— А это означает, что такой есть мой долг перед Господом Богом, если я больше других могу помогать самым несчастным, самым бедным, значит, этого хочет Бог, и я есть только его орудие.
— А в других краях разве нет несчастных, бедных? Вот ведь в парижской газете сколько написано.
— Есть и в других краях. И я верю, что Бог и туда направляет других людей, которые помогают, лечат, жалеют… Но я приехал сюда 40 лет назад, был молодой — 26 лет, был и суетный: радовался, когда получал похвалы, уважение, деньги. Очень гордился, когда получил чин советника и этот крест святого Владимира. Но потом я стал больше понимать — каждый месяц, каждый год больше. И когда начиналась больница для чернорабочих, и когда начинался комитет попечения о тюрьмах, и когда я видел всех несчастных. Видел и слышал. Не только мои уши их слышали, но и мое сердце, моя душа. И тогда я понимал — это мой главный долг перед Богом и людьми. А все другое есть пыль, прах. Все — богатство, чины, почет. Я очень радовался, когда стал надворный советник и писал про это родителям, братьям, сестрам; радовался, когда большой дом купил. А теперь мне никакие дома не надо. Когда сказали, что я уже статский советник, значит, полковник или даже генерал, я был рад только потому, что думал: теперь офицеры на Воробьевых горах будут меня лучше слушать. Но скоро даже забыл новый чин…
— Ну что ж, это у него вовсе затмение ума.
— Ох, и хитрый немец, красивую роль играет — юродивого во Христе.
— Постыдились бы вы, сударь, такую околесицу нести. Вы поглядите лучше — в таких глазах неправды не бывает. Позвольте вас обнять, Федор Петрович, истинно русская у вас душа, сказал бы, православная, да знаю, что вы по-латыни молитесь. Вот-с, господа западники, глядите, внемлите. Оттуда пришел человек, а здесь, у нас, обрел просветление и смысл жизни.
— За это ему честь и хвала и земной поклон. Но только с чего это вы, любезнейший, так петушитесь? Добрый немец полюбил Москву… Он не первый и не последний. И я Москву люблю, хотя сам родом из Смоленска и в немецких землях обучался. Но Москву люблю не менее вашего. Да только любовь моя не слепая и не чванливая. Вижу скудость и убожество, и невежество, и многие прорехи, беды, злосчастия. И скорблю о них, а не похваляюсь ими, не кичусь перед иноземцами — мол, мы всех краше. Пусть выя в ярме и задница в крови от кнута, но дух такой высокий, что никому не достичь. Да, есть дух, есть, без ваших подсказок знаю. Но сынам того духа жить каково? Двадцатый год в Сибири доживают. Каторжные стали ссыльными, и то слава Богу! Пушкина убили и хоронить не позволили; тайком гроб увезли, как чумного. Лермонтова убили. Чаадаева безумным полагать велено. Строгий приказ, чтоб писать не смел. Да хоть бы и ваши друзья, истинные патриоты, славяне-россияне, душой и разумом преданные Отчизне, Церкви и престолу, вас-то ведь тоже не жалуют. Журналы ваши прикрывают. Голицын и Щербатов еще имели снисхождение и даже сочувствие, хоть и посмеивались. А ведь нынешний-то проконсул, московский граф Арсений Андреевич, прямо говорит, что славянофилы — это карбонарии московские, внуки Пугача и сыны декабрьских мятежников.
— Вздор это все! Русский дух не из губернаторских дворцов истекает. Дух веет, где захочет. Пушкин убит во плоти, но слово его на Руси бессмертно. В одном вы правы: мы государству не перечим, мы не хотим для России ни бунтов, ни парламентов. Государство пусть стоит, как стояло, престолу опоры — закон и войско. Но царство духа само по себе. Кесарю кесарево, Богу богово. У нас в народе как говорят: «Власть царская, а земля Божья».
— Позволь, друг мой, я добавлю: наши высокочтимые западники не хотят или не могут отличить Россию сегодняшнюю от России вечной, Россию материальную от России духовной. Такому неразличению содействуют, впрочем, некоторые из наших молодых друзей, односторонние и запальчивые, кто полагает необходимым в русскую одежду рядиться да царя Петра судить возможно суровее. Находятся ведь и такие не по разуму усердные, кто уже и от Пушкина отрекается: мол, он был больше француз и арап, чем россиянин. О таких глупостях и говорить не стоило бы.
— Вы, однако же, полагаете, что именно в них заключена суть нашей славяно-российской идеи, что мы враждебны всему иноземному, не приемлем всякое инакомыслие и впрямь хотим уподобиться китайцам — обнести Россию непроходимой стеной, законопатить наглухо окно, прорубленное великим Петром.
— Не так это. Даже совсем напротив. Россия духа отверста во все стороны света. Мы верим в силу духа вечной России, он тысячу лет живет. Не одолели его ни татары, ни Литва, ни шведы, ни нашествие двунадесяти языков, ни беды наши семейные. Рабство поселян и мы, как и вы, полагаем великой бедой России, и так же, как вы, ненавидим судей неправедных, лихоимство, всяческий произвол. Но мы усматриваем еще и такие беды, каких вы не видите. Петр Великий прорубал окно в Европу на благо России, а полезло сквозь него всякое — и чистое, и нечистое. Просвещенным гостям, доброхотам мы только радуемся, друзьям — добро пожаловать. Мы радуемся и гордимся, когда некоторые приезжие русским духом проникаются, нашими истинными соотечественниками становятся, как Федор Петрович, он ведь и вам, и нам сердечно любезен. Кто может усомниться в русском духе наших поэтов, которые от иноплеменных корней произросли: Кантемира, Хемницера, Дельвига и даже злосчастного Кюхельбекера. А Владимир Иванович Даль, славный казак Луганский, истинный славянин-россиянин, хотя батюшка его был немец, офицер датского короля… Все они ныне принадлежат России духа, они и нам, и вам родные братья.
Но в России материальной — сановной, военной, ученой — развелось неимоверное множество иноземцев разного рода. Есть меж них и добросовестные служаки, честные верноподданные русского царя и полезные обществу наставники юношества, врачи, промышленники, негоцианты. Но есть и такие, кто России не знает и знать не хочет, кому русский дух претит, кто хочет либо из корысти, либо по глупому своему самодовольству этот дух извести, заменить таким, что был бы по нраву господам, заехавшим «на ловлю счастья и чинов…» Судьба Пушкина воистину символична. Немец Бенкендорф и поляк Фаддей Булгарин пытались наставлять его, каким должен быть истинный певец России, а француз Дантес убил его.
— Господа, господа, не следует увлекаться, такие споры могут завести слишком далеко. Так далеко, что иной неумеренный диалектик окажется и впрямь подопечным Федора Петровича.
Николай Агапитович Норшин, крестник и воспитанник Гааза, бывший бесприютный сирота Лейб Марков Норшин, стал студентом медицины. Федор Петрович готовил его к занятиям, обучал математике, латыни, фармакологии, основам медицинских наук. Он успешно закончил курс университета, получил звание лекаря. Был назначен служить в Рязань.
На прощание Федор Петрович дал ему памятку: «Ты человек молодой, и у тебя целая жизнь впереди, но не забывай, что смерть приходит внезапно и иногда во цвете лет, поэтому будь к ней готов — и если тяжко заболеешь, то старайся оставаться христианином до конца и не умереть, не покаясь перед Богом; тогда, если возле не будет католического патера, зови, не задумываясь, православного священника и проси у него напутствия…».
В утренних и вечерних молитвах Федор Петрович поминал умерших родных и друзей, поминал отца и мать, князей Голицына и Щербатова, тех, кто умер в больнице, иных уже не помня по имени, но тем пристальнее запоминая их лица, глаза. Обычно он молился дома, тихо, про себя. Однако в праздничные дни спешил хоть ненадолго зайти в католическую церковь на Малой Лубянке, исповедовался, причащался.
Дух просвещенной терпимости был для него столь же естествен, как постоянная готовность помочь любому больному, любому несчастному. Давний приятель профессор Фердинанд Рейс, врач и химик, помогавший ему еще в 1810 году исследовать кавказские минеральные воды, был набожным лютеранином-евангелистом. Он тоже состоял членом тюремного комитета и там обычно поддерживал Ф. П. Гааза, хотя и нередко упрекал его в излишней прямолинейности, вспыльчивости, недостатке благоразумия. Полушутя — полусерьезно он несколько раз говорил о том, что доктор Гааз все же плохой католик, ибо не только чаще бывает в православных церквах, чем в католической, но даже сам затеял постройку православной церкви на Воробьевых горах, дружит с русскими священниками, подпевает церковному хору и распространяет русские молитвенники.