Всеволод Соловьев - Изгнанник
Вот она чувствует — что-то присасывается к ее ноге, а с другой стороны кто-то щиплет — то пиявица, то черный рак… Она содрогается от омерзения и ужаса. Она отрывает противных животных от своего тела. Но на их место приплывают другие…
Она спешит, плывет; но силы покидают ее. Черная, холодная вода вливается ей в рот, в уши… Мрак, холод, страшный, отвратительный холод…
Груня испуганно вскрикнула, быстро повернулась на грудь и изо всех сил поплыла к старому дереву. И эта прозрачная вода, и это чистое, песчаное дно показались теперь ей страшными. Она не выдержала, вышла на берег и побежала к тому месту, где оставила свое платье. Она поспешно оделась, прошла дальше от ручья, через древесную чащу и почти упала на траву посредине большой полянки, озаряемой косыми лучами склонявшегося к закату солнца. Теперь она снова почувствовала прежнюю слабость, и ей было холодно от долгого купанья, так что даже стучали зубы. И опять прежний туман стал наплывать на нее. Опять жгло ей сердце, и загоралась в груди злоба, душила ее, искажала ее черты…
«Нет, нет, не прощу ей, погублю ее!..» — твердила она как в бреду.
«Погублю… погублю!… - повторяла она с диким наслаждением. — За что она меня?.. Что я ей сделала?.. Зачем она взяла меня от княгини?.. Там никто не мучил, не бил задаром… хотя и там не любили. Никто, никогда-то не любил меня… Только мама… мама!..»
Она вся задрожала и подняла вверх свои огромные глаза, из которых вдруг брызнули слезы.
«Мама!» — простонала она еще раз.
И ей вспомнилось вдруг, так живо и ясно, как будто все это сейчас было — ее первые годы, ее детская жизнь в другой, далекой деревне, в маленьком домике среди большого старого сада, где росли яблони, груши и вишни, где рядами стояли ульи и жужжали пчелы.
Она как живую увидела свою маму, такую полную, белую, красивую, в шелковом сарафане с позументами. Мама была добрая, ласкала маленькую Груню, кормила ее сластями и пряниками, вкусными сахарными петушками. Ее никогда не наказывали, ей позволяли жить как она хотела.
Она вспомнила, как в летнюю пору рано-рано вставала со своей маленькой постельки и выбегала в курятник. Это было ее любимое место, и все эти петухи и куры были ее дорогими друзьями. Завидя ее издали, с веселым квохтаньем они спешили к ней, зная, что она несет им корм. Она кормила их из своих рук, возилась с ними по целым часам, пока мать не приходила за нею и не звала ее пить чай. Тогда она бросала кур и бежала в горницу. А в горнице уже кипел самовар; на столе, покрытом чистой цветной скатертью стояли густые сливки и вкусные крендели и баранки. А вечером пригоняли коров и овец — опять было веселье и радость. Она вспомнила своего любимого теленочка, такого смешного, пушистого, с мягкой и влажной мордочкой, которую она часто целовала.
И так шли день за днем.
Но вдруг Груня с ужасом, с замиранием сердца вспомнила: она была во дворе и играла с курами, вдруг из домика их раздался крик, пронзительный крик. Она узнала голос матери. Ничего не понимая, в страхе она вскочила и побежала, ворвалась в горницу и видит: мать на полу, на коленях, а перед нею какая-то барыня… Потом барыня ударила маму. Груня так испугалась, что будто окаменела, и стояла, не шевелясь, у двери, глядя во все глаза. Барыня с красным, злым лицом, что-то кричала и бранилась.
И вот Груня слышит, слышит как будто теперь, непонятные слова мамы:
«Матушка барыня, да ведь неволею, разве я могла противиться, что же бы я поделала?.. Руки на себя наложить хотела, так и то не дали, с глаз не спущали!..»
Так и звучат перед Груней эти слова мамы, последние слова, которые она от нее слышала. Потом уже у нее путаются воспоминания. Пришли какие-то люди, схватили ее, потащили в большой дом. Она рвалась к матери, но ее не пускали и прибили, чтобы она не шумела.
Так прошло несколько дней. Потом вдруг явилась старушка Анна, которую и прежде Груня знала, и повела ее в их домик. Груня так обрадовалась, вошла с Анной в горницу — и что же: в горнице стоит гроб и лежит в нем ее мама. Кинулась к ней Груня, ничего не понимала.
«Мама, да вставай же! Да открой глазки!..»
Но мама не вставала, мама была холодная. И потом унесли маму…
Опять злая барыня с красным лицом… Потом дорога, долгая дорога… Петербург… Чужие люди, злые, сердитые, а барыня всех злее и сердитее…
Потом перевезли ее к княгине. Ей было тяжело и тоскливо, она часто по ночам просыпалась и все думала о своей маме… Но ей хотелось быть доброй, хотелось любить этих чужих людей и угождать им, и она им угождала, говорила с ними ласково. Но ее не любили, отгоняли. Только, бывало, позовут к княгине, там разные господа… Смотрят на нее, иной раз кто-нибудь и по головке погладит. Говорят что-то, про нее говорят, но что — она понять не может…
Нет, как ни хотела, а не могла она любить людей, потому что они ее не любили, потому что никто ни одного раза не вспомнил про ее маму, потому что отняли у нее и маму, и домик, и кур, и коров, и овец, и любимого теленочка…
А барыня Катерина Михайловна! Зачем же она ласкала ее, рядила ее в первое время? Зачем она ее теперь так измучила и велела другим мучить?
Груня была уверена, что Катерина Михайловна именно велела ее мучить и преследовать.
«Погублю, погублю!» — опять прошептала она, сверкнув глазами и нахмурив брови, с диким и злым выражением в лице стала что-то обдумывать.
XIX. ДОБИЛИСЬ
Груня вернулась в дом только поздно вечером. Маланья, старшая горничная Катерины Михайловны, которой бедная девочка давно уже отдана была в полное распоряжение, сейчас же на нее накинулась.
Маланья эта была очень злая старая дева, лет пятидесяти, высокая, худая, с правильными чертами лица, с большими и холодными серыми глазами. Она чванилась своей добродетельной жизнью, то есть тем, что никогда и никто ничего «этакого» не мог сказать про нее, что она с юности отличалась недоступностью и отгоняла от себя всех без исключения ухаживателей. Она называла всех мужчин «мерзостью» и чувствовала к ним истинное отвращение — такова уж была ее природа.
Но если ничего «этакого» за нею и не водилось, зато водилось многое другое. Она ненавидела не одних мужчин, а и весь род человеческий. И подвести кого-нибудь под барский гнев, выследить чью-нибудь провинность, оклеветать кого-нибудь, одним словом, нанести зло ближнему — было ее высшим наслаждением. Хитрая и ловкая, она всегда добивалась того, что господа были ею довольны. Она с детства была взята в барские хоромы, прислуживала еще у покойной Татьяны Владимировны Горбатовой, затем перешла к Катерине Михайловне.
По отъезде барыни за границу Маланья осталась в петербургском доме без всяких обязанностей, потом выпросила у Владимира Сергеевича разрешения, конечно, за известный годовой оброк, служить на стороне. Перебывала она во многих петербургских богатых домах, скопила, как говорили, порядочную сумму денег, просилась на волю, но ее почему-то не отпустили, несмотря на предлагаемый ею большой выкуп.
Теперь, по возвращении из-за границы, Катерина Михайловна вдруг ее вспомнила и потребовала. Маланья не смела ослушаться, вернулась. Она рассыпалась мелким бесом перед Екатериной Михайловной, целовала ее руки, уверяла, что для нее «небесное блаженство» служить матушке-барыне. Но в то же время, конечно, всей душой она возненавидела эту матушку-барыню за то, что та лишила ее заработка и снова, на старости лет, заставила служить даром.
«Уж насолю же я, насолю!» — шептала про себя Маланья.
Она втерлась в милость к Катерине Михайловне, скоро изучила все ее привычки, все ее капризы, знала наизусть, где и что у нее хранится, и если бы Катерина Михайловна сама также хорошо знала отчет всем своим вещам, то давно могла бы уже убедиться, что у нее время от времени пропадает то то, то другое и даже деньги. Но Маланья не попадалась, она отлично знала, что и когда можно стянуть…
Прислуге от нее просто житья не было. А мучить бедную Груню сделалось для нее потребностью…
— А, таки явилась! — крикнула она, когда девочка, дико озираясь, прокралась в девичью. — Где шлялась? Где пропадала?
Груня задрожала и хотела было выскользнуть из девичьей, но Маланья ее схватила за руку и стала трясти, повторяя:
— Да говори же, негодница, где шлялась?
— Нигде, — наконец ответила Груня, — в лесу заснула…
— В лесу! Кто же тебе позволил в лес бегать? Ты работать должна!
Но вдруг она как будто усмирилась и более спокойным голосом спросила:
— Что же, ты так целый день и не евши?
— Да, — проговорила Груня.
— Голодна, чай?
— Голодна…
— Ну, так вот… Пойдем!
Она потащила Груню из девичьей через длинный коридор и, прежде чем бедная девочка могла прийти в себя и очнуться, толкнула ее в совсем темный чулан и заперла за нею дверь на ключ.
Это был маленький грязный чулан, куда истопники складывали дрова и уголь, где никогда не мели и никогда не проветривали. Теперь дров в нем не было, но зато было столько пыли, что при движении воздуха, произведенном быстро растворенной и захлопнутой дверью, Груня в первую же минуту стала чихать. Она стояла долго неподвижно в кромешной темноте, окружавшей ее, среди этой поднявшейся пыли, проникавшей ей и в нос, и в глаза. Потом она ощупью нашла дверную ручку, попробовала, стала трясти дверь изо всех сил, но дверь, конечно, не поддавалась.