Павел Загребельный - Смерть в Киеве
Перед воротами княжеского двора Юрия с сыновьями встречал тысяцкий Суздаля Гюргий Шимонович. Гюргия еще Владимир Мономах поставил пестовать своего сына Юрия и отправил его с маленьким князем в Суздаль, где они с тех пор и вели жизнь: один - великий князь, другой - его правая рука, его верный слуга, советчик, его замена и все что угодно.
Гюргию было уже около семидесяти лет, но годы не отразились на этом высоком человеке, не согнули его широких плеч, может, не очень посеребрили сединой и светло-русую бороду, хотя этого в темноте Дулеб и не мог разглядеть. Удивило его вельми то, что тысяцкий держался с сугубо княжеским достоинством. Он не поклонился ни сыновьям Юрия, ни самому великому князю, не замечалось заискиваний в его движениях, наоборот, все в нем было наполнено торжественностью, степенностью и чувством собственного достоинства. Он стоял в воротах, положив руку на круглую рукоять меча, спросил как-то по-отечески:
- Как съездил, княже?
На что Юрий без обиды, спокойно, казалось даже, вроде послушно ответил:
- Съездилось, может, и неплохо, да только не доехал, куда хотел.
- В другой раз доедешь, - успокоил его тысяцкий, и трудно было понять, в шутку ли он говорит это или всерьез, и только после этого поздравил по-настоящему: - С возращением тебя и твоих сыновей, княже, ибо возвращение - это всегда счастье и праздник для тебя и для нас.
- Ужин для всех, - коротко велел Юрий, въезжая во двор. - С нами гость из Киева, отец.
- Знаю, - сказал тысяцкий. - Гонец был, сказал. Веление твое, княже, исполнил. Из Владимира доставил того человека.
- Сам приедет, - вмешался князь Андрей, который уже проехал было мимо тысяцкого, а теперь придержал коня. - Не пустят ваших людей во Владимир, послал своего человека. Сильвестру сказано быть здесь, и он будет без никого. К моим людям не дозволю применять насильство.
- Воля великого князя, - напомнил тысяцкий.
- Знаю, и князь Юрий знает.
- Из почтения к велениям великого князя следовало бы того человека стеречь как надлежит, - тысяцкий шел за князем.
- Великому князю суждены одни лишь неудобства от его высокого положения, о почтении помолчим, - заговорил князь Юрий. - Давай ужинать, отец, и не будем портить себе ночь этим беглым монашком, потому что лекарь и так уже испортил мне несколько дней. И еще, видно, испортит немало дней. Верно, лекарь?
- Не знаю, - сказал Дулеб. - Истина требует иногда от человека вещей неожиданных, а то и вовсе невозможных, справедливость точно так же. Знаю лишь одну силу, которая навсегда определила свои требования ко всему сущему, что дает возможность соответственно относиться к тем требованиям, принимая их или отвергая. Догадываешься уже, княже, что сила эта - бог. Я же обыкновенный человек, ничего божьего в себе не имею. Так что же я могу тебе наперед сказать?
Для каждого, кто входил в сени княжеских палат, кто-то невидимый из тайных глубин помещения посылал каждый раз небывалой красоты девушку с серебряным рукомоем, так что даже невозмутимый Дулеб зачарованно переводил взгляд с одного личика на другое, а уж про Иваницу и говорить нечего. Парень просто голову потерял от такого чуда. Тут были высокие, гордые мерянки, сверкавшие северной красотой, чистотой, словно первые снега, были нежные булгарки из-за Волги, огнистоглазые и утонченно-умелые в обращении с вещами, не обошлось без половчанок, гибких, будто зеленый хмель, а над всеми сверкали сероглазой красотой суздальчанки, глаза которых впитали спокойную красоту северного неба, озаряли лицо, царили над ним, были самим лицом, ибо замечал ты лишь эти глаза, а больше ничего.
И за столом, за который сели все, утомленные и изголодавшиеся киевские гости сначала не замечали ни яств, ни напитков, ибо и там прислуживали пирующим только девчата. Еще более красивые, чем те, что были с рукомоями, еще более редкостной и необычайной стати, более же всего удивляло Дулеба то, что ни князья, ни их люди не обращали внимания на красавиц, они словно бы и не замечали их вовсе, - видно, это относилось к обычаям суздальского княжеского дома, может, велось так всегда. Хорошо это или плохо? В киевских пересудах про Долгорукого намекалось недвусмысленно и на суздальский разврат, и вот эти прислужницы, казалось бы, должны утвердить Дулеба в этом убеждении, однако он сам, не зная почему, склонен был видеть здесь лишь чистоту, целомудрие и неомраченную красоту, к которой человеческая душа никогда не может быть равнодушна.
Что же касается Иваницы, то этот избалованный женским вниманием и благосклонностью парень, привыкший к таинственности в этих делах, был потрясен, ошарашен, растерян до предела, еще там, в сенях, показалось ему, что это для него выставили сразу столько молодых и прекрасных суздальчанок, чтобы выбирал, которая понравится более всего, или чтобы кто-нибудь из них выбрал его, потому что он - самый молодой и пригожий, к тому же еще он прибыл из далекого Киева, который должен был бы светить своими золотыми соборами этим заброшенным за безбрежные леса людям, даже в их снах. Однако девчата не торопились выбирать Иваницу, они оставили его без внимания там, в сенях, не обращали внимания и здесь, за столом, хотя сюда входили и другие, новые и новые девчата, угощая всех, кто сидел за столом, не выделяя даже самого великого князя Юрия, а не только какого-то там безымянного отрока киевского.
Достойным удивления было еще и то, что старый тысяцкий Гюргий стоял в конце стола, не садился, не собирался ни есть, ни пить, одновременно будучи здесь старшим не только над слугами, но и над князем, потому что сам Долгорукий почтительно обратился к нему за разрешением начать трапезу.
Тысяцкий наклонил в знак согласия голову, кивнул чашнику. Тот встал и тоже спросил не у Юрия, а у тысяцкого:
- Дозволишь, отец, сказать слово?
- Скажешь.
Чашник, принимая из рук то одной, то другой прислуги жбаны с питьем, с надлежащим умением и знанием разлил напитки каждому по вкусу и принялся рассказывать новую свою притчу, ясное дело, снова про коня и про князя:
- Жил на воле дикий конь-тарпан и бегал так быстро, что даже травы не успевали склониться у него под копытами, однако никогда не мог тарпан превзойти в быстроте оленя, бегавшего еще быстрее, и тогда конь пришел к человеку и сказал: "Помоги мне". - "А как помогу тебе? - спросил человек. - Ведь у тебя четыре ноги, а у меня лишь две". - "Сядь на меня, - сказал конь, - и вложи удила мне в губы и помоги догнать оленя".
Человек так и сделал. Сел на коня, вложил ему в рот железные удила, и конь догнал оленя.
Не забывай, княже, что мы твои кони, не бойся вкладывать удила нам в уста и будь всегда здоров, княже!
- Будь здоров, княже! - крикнули все.
- Будь!
- Будь! - крикнул и князь Андрей.
Только Ростислав, которому не вельми была по вкусу такая, по его мнению, слишком простецкая похвальба, не подал голоса, прикрыв серебряным кубком пренебрежительную улыбку.
Иваница же, огорченный невниманием суздальчанок и воспользовавшись веселым криком, поднявшимся за столом, попытался было ущипнуть одну из девчат, сделал это, как ему показалось, с такой ловкостью, что и сама девушка не заметила, чья это рука прикоснулась к ней, однако от всевидящего глаза князя Андрея ничто не могло укрыться, он замечал все и, когда выпил за здоровье своего отца, наклонился к Дулебу:
- Знай, лекарь, что мы часто с дружиной и с женами веселимся, но ни вино, ни жены нами никогда не овладевают до беспамятства. Вели своему человеку, чтобы не распускал рук.
- Он волен услышать это не только от меня, но и от князя.
- Лекарь, - заговорил Долгорукий, видно заприметив, что между Дулебом и князем Андреем завязывается новая стычка, - будь веселее за столом, у нас не любят хмурых людей. Хмурым никогда не верим.
Дулеб улыбнулся.
- Вот так! - воскликнул Юрий. - Налейте-ка лекарю суздальского нашего меду!
- Я улыбнулся, вспомнив слова одного святого человека, - сказал Дулеб.
- Такие слова всегда поучительны, - с вызовом, показавшимся неуместным и ему самому, промолвил князь Андрей.
- Что же сказал святой человек? - вяло поинтересовался Ростислав, который изнывал от тоски за столом, еще только сев за него, и не скрывал ни от кого своей тоски.
- Сказал, что тот, кто занимается лишь разглагольствованиями, скаканием и ржанием, уподобляется жеребцу.
- Это не наш святой, - засмеялся Юрий. - Ибо почему бы он должен был так пренебрежительно относиться - не говорю уже к человеку - к жеребцу! А ну, чашник, не найдется ли у тебя чего-нибудь про жеребца?
- Про суздальского? - охотно вскочил чашник.
- Про суздальского!
- Притча такая. Да и не притча это, а быль. Продал один наш боярин, а кто - не скажу, боярину киевскому, а какому - тоже не скажу, ибо не бояре суть важны здесь, - продал, стало быть, наш боярин боярину киевскому буланого суздальского жеребца.