Андре Мальро - Завоеватели
Две машины выключены, обслуживающие их рабочие ждут печатные формы, которые мы должны им принести. Опечаток мало. Две минуты уходит на исправление, и печатные формы вводятся в машину с помощью одновременно и рук, и босых ног.
Я забираю первый оттиск и выхожу. Машина уже здесь. С максимальной скоростью она доставляет меня в комиссариат безопасности. Вдали раздаётся несколько ружейных выстрелов. У входа в комиссариат меня встречает кадет и ведет в отдел, где ждёт Гарин. В пустынных коридорах (электрические лампочки, которые их освещают, расположены далеко друг от друга, вокруг каждой — световое кольцо) звук шагов обретает отчётливость и полноту ночных звуков. Я начинаю ощущать разлившуюся по всему телу усталость, к которой примешивается возбуждение; в моём горле привкус бессонных ночей — лихорадочное волнение и алкоголь. Большая комната ярко освещена. Гарин ходит взад и вперёд, лицо осунувшееся, руки в карманах. У стены, на китайской походной кровати с деревянной спинкой, резной по краю, лежит Николаев.
— Ну что?
Я протягиваю плакат.
— Осторожнее, краска ещё не высохла. Я перепачкал все руки.
Гарин пожимает плечами, развёртывает плакат и рассматривает его, закусив губы. (То, что он не знает ни кантонского диалекта, ни иероглифов или, точнее, знает и то, и другое очень плохо, выводит его из себя. Но у него нет сейчас времени, чтобы выучить.)
— Ты уверен, что всё правильно?
— Не беспокойся. Скажи, ты знаешь, что на улицах уже начали драться?
— Драться?
— Я точно не знаю, но по дороге сюда слышал выстрелы.
— Много?
— Нет, отдельные выстрелы, с интервалами.
— Тогда всё в порядке. Это наши люди начали облаву на тех, кто распространяет синие плакаты.
Он оборачивается к Николаеву, который лежит на боку, подперев голову рукой.
— Пойдём дальше. Может быть, ты знаешь среди них человека, не слишком стойкого, но которому что-то известно.
— Думаю, я понял, что ты имеешь в виду, когда говоришь о человеке, не слишком стойком.
— Да.
— По-моему, любой человек в этих условиях становится не слишком стойким.
— Нет.
Руки у Гарина скрещены, глаза закрыты; Николаев смотрит на него со странным выражением, почти с ненавистью…
— Нет, Гон не станет говорить.
— Можно попробовать…
— Бесполезно!
— У тебя высокое мнение о бывших друзьях. Это хорошо. Ну, как тебе угодно…
Гарин пожимает плечами.
— Так знаешь или нет?
Николаев молчит. Мы ждём.
— Лин, может быть…
— Ну, нет! «Может быть» здесь не годится.
— Но это из-за тебя я говорю «может быть»… Сам же я считаю — вне всякого сомнения. Когда посмотришь, как эти люди, если им надо, ищут своих родных или женщин среди надравшихся до бесчувствия, когда посмотришь, как сами китайцы допрашивают пленных, знаешь, как с ними себя вести…
— Лин возглавляет профсоюз?
— Профсоюз портовых грузчиков.
— По-твоему, он может что-то знать?
— Увидим… Но по-моему, да.
— Хорошо. Договорились.
Николаев потягивается и, опираясь на ручку кресла, с трудом встаёт.
— Я думаю, мы возьмём его завтра…
И с полуулыбкой, со странным выражением почтительности и иронии:
— А потом? Что потом с ним делать?
Гарин отвечает жестом, означающим: не всё ли равно. По лицу Николаева пробегает лёгкая тень презрения. Гарин смотрит на него, решительно выдвинув подбородок вперёд.
— Ладан [9], — бросает он.
Толстяк закрывает глаза в знак согласия, закуривает сигарету и, тяжело ступая, уходит.
На следующий день
Я выхожу из машины возле рынка. Над длинными строениями — вычурный купол с алебастровыми скатами. Их бугорчатость хорошо видна в льющемся свете. Во всех ларьках, где продаются напитки, толпятся люди в синей и коричневой одежде портовых рабочих. Как только машина останавливается, раздаются призывные крики, которые долго не смолкают и далеко — словно у реки — разносятся в прозрачном воздухе. И люди торопятся выйти из ларьков, они роются в карманах, чтобы заплатить мелкой монетой, извлечённой оттуда, спешат, толкаются. Один за другим они садятся в реквизированные автобусы и грузовики, поджидающие их у края выбеленной стены. Снова призывные крики руководителей: несколько человек отсутствуют. Но вот и они бегут и тоже кричат, у одних во рту колбаса, другие подтягивают штаны. И по очереди с тяжеловесной медлительностью и грохотом грузовики трогаются.
Второй отряд пропагандистов, предваряя действия красной армии, отбывает.
Наши плакаты — на всех стенах. Подложное завещание Чень Дая, везде сейчас заклеенное, распространялось в надежде вызвать народное восстание. Но восстание не готовилось, и завещание запоздало. По-видимому, никакого восстания не будет. Поражение ли Тана послужило уроком? Или страх перед приходом в Кантон Чень Тьюмина заставил отказаться от новой попытки мятежа?
Кадеты патрулируют город.
Всё утро Гарин, который кажется ещё более осунувшимся после бессонной ночи, принимает сменяющих друг друга агентов. Привалившись к письменному столу, подперев голову левой рукой, он диктует или отдаёт распоряжения. Нервы у него напряжены. По его приказу напечатан новый плакат: «Конец Гонконга». Якобы англичане толпами покидают город после того, как банки объявили об окончательной ликвидации своих агентств. (Это неправда: банки, подчиняясь распоряжениям из Лондона, продолжают, насколько могут, хотя и со скрипом, оказывать помощь английским предприятиям.) С другой стороны, чтобы склонить Комитет семи на свою сторону, Гарин с помощью наших агентов широко оповещает о том, что Шоучоу пал и что красная армия — единственная пользующаяся поддержкой народа — так и не вышла на линию фронта. В полдень специальные выпуски газет, плакаты и огромные транспаранты на коленкоре, которые возят по городу, сообщили, что коммерсанты и промышленники Гонконга (то есть почти вся европейская часть населения), собравшись вчера в Большом театре, отправили телеграмму королю с просьбой прислать в Китай английские войска. Это соответствует действительности.
Бородин заявил в Комитете, что он не препятствует обнародованию декретов против террористов, которые предложил Чень Дай. Эти декреты входят в силу с сегодняшнего дня. Однако наши осведомители утверждают, что никакого собрания анархистов не будет. Лин пока не арестован. А Гон исчез. Террористы приняли решение: участвовать в событиях только посредством «прямого действия», иными словами, расправ.
Позднее
Чень Тьюмин по-прежнему наступает. В Гонконге телеграммы огромными титрами возвещают о разгроме кантонской армии. Англичане в холлах отелей и возле агентств с тревогой ждут известий о ходе военных действий. В порту теплоходы по-прежнему неподвижны; кажется, что они, потерпев кораблекрушение, медленно погружаются в воду, которую бороздят только струи за кормой медленно плывущих джонок.
Тревога китайских властей в Кантоне достигает предела. Приход Ченя означает для них пытки или расправу на углу улицы, когда в спешке у офицеров карательных отрядов не бывает даже времени, чтобы проверить личность расстреливаемых. В разговорах, взглядах, в самом воздухе витает мысль о смерти, неизменная, как сам свет.
Гарин готовит речь, которую собирается произнести завтра на похоронах Чень Дая.
На следующий день в 11 часов
Вдали — дробь барабанов и удары гонга, сквозь которые пробиваются звуки однострунной скрипки и флейты. Переливаясь, они то внезапно становятся пронзительными, то снова смягчаются. В приглушённом шуме, который создаётся постукиванием деревянных башмаков и голосами людей и в который удары гонга вносят ритм, можно различить чистое, ровное — несмотря на высокие ноты — звучание волынки. Я высовываюсь из окна: кортеж проходит не перед моим домом, а в конце улицы. Ребятишки бегут вихрем, оборачиваясь на бегу назад, они похожи на уток с вывернутой шеей; бесформенное облако пыли движется вперёд; единая человеческая масса в белом усеяна пятнами шёлковых знамён всех оттенков красного цвета — малиновыми, пурпурными, вишнёвыми, розовыми, гранатовыми, алыми, карминовыми. Толпа образует живую изгородь, видно только её. Кортеж за ней скрыт… Однако не совсем: два больших шеста плывут мимо. На них закреплён горизонтальный транспарант из белого коленкора. Шесты раскачиваются, подобно корабельным мачтам, наклоняясь в такт зловещим ударам больших барабанов, которые хорошо слышны, несмотря на крики. Я различаю иероглифы на транспаранте: «Смерть англичанам…» Затем — ничего, кроме живой изгороди из людей в конце улицы, медленно поднимающейся пыли и музыки, посреди которой раздаются удары гонга. Но вот появляются жертвенные дары — фрукты, огромные тропические натюрморты, над ними дощечки с иероглифами; всё это также раскачивается, балансирует, как будто собирается упасть; и плывёт катафалк — традиционная длинная пагода из красного дерева с золотом, её несут на своих плечах тридцать человек очень высокого роста. Я вижу мельком их головы и представляю себе быстрые шаги, припадание на одну ногу и то, как они одновременно все разом выбрасывают эту ногу вперёд, захваченные тем общим движением, которое заставляет равномерно покачиваться и медленно плыть — подобно кораблю — массу скорбных людей с красными знаменами. А что это движется вслед за пагодой, словно коленкоровый дом?.. Да, конечно, это дом из холста, натянутого на бамбуковый остов. Он движется вперёд неравномерно. Его также несут люди… Я быстро захожу в соседнюю комнату, достаю из выдвижного ящика бинокль Гарина и возвращаюсь назад: дом всё ещё здесь. Его стены разрисованы большими фигурами: изображён мёртвый Чень Дай, над ним — английский солдат, закалывающий его штыком. Вокруг фигур поясняющая надпись красными иероглифами. «Убит грабителями-англичанами», — удаётся мне прочитать в тот самый момент, когда этот странный символ, подобно декорации на подвижной сцене, скрывается за углом. Теперь я не вижу больше ничего, кроме несметного количества небольших транспарантов, которые сопровождают дом из холста, как птицы корабль, и тоже призывают к борьбе с Англией. Затем появляются фонари, жезлы и шлемы, которыми размахивают в воздухе. А потом — ничего больше… Живая изгородь, за которой улица была не видна, распадается, звуки барабанов и гонга удаляются, пыль медленно оседает, постепенно тая в солнечном свете.